Настоящих первобытных людей «Индевр» встретит позже, проходя Магеллановым проливом или на пути к мысу Горн, а может быть, и останавливаясь у берегов южного острова Новой Зеландии. Наверняка обнаружил он их, когда бросал якорь у побережья Австралии для пополнения запасов воды и дров или для кренгования корабля. В общем, всякий раз, как покидал пояс мотыжных цивилизаций, окружающий земной шар.
Именно так заметили Кук и его люди в проливе Ле-Мер, у южной оконечности Америки, горстку жалких дикарей лишенных всего, с которыми они так и не смогли по-настоящему войти в контакт. Это были, одним словом, «может быть, самые несчастные создания, какие есть сегодня на земле»{528}: одетые в тюленьи шкуры, не имевшие никаких орудий, кроме гарпунов и луков со стрелами, довольствовавшиеся хижинами, плохо защищавшими от холода. Двумя годами ранее, в 1767 г., Уоллис имел дело с этими же, лишенными всего дикарями. «Один [из наших матросов], удивший рыбу, дал одному из этих американцев живую рыбу, которую только что вытащил и которая была немного больше сельди. Американец схватил ее с жадностью собаки, которой бросили кость; сначала он убил рыбу, прикусив ее возле жабр, а затем принялся ее поедать, начав с головы и дойдя до самого хвоста, не выбрасывая ни костей, ни плавников, ни чешуи, ни внутренностей»{529}.
Английский моряк в Новой Зеландии выменивает носовой платок на лангуста. Рисунок из дневника одного из членов экипажа Кука (1769 г.) (Фото из Британского музея.)
Дикими были и те первобытные австралийцы, которых сколько угодно могли наблюдать Кук и его товарищи. Они вели бродячий образ жизни, не имея никакого имущества, жили немного охотой, но больше — ловлей рыбы, которую удавалось найти на илистом дне при отливе. «Ни разу мы не видели в их стране ни дюйма возделанной земли».
Вполне очевидно, что и в Северном полушарии мы могли бы обнаружить в глубине материков еще более многочисленные и не менее репрезентативные случаи. Сибирь, к которой мы впоследствии вернемся, оставалась бесподобным этнографическим музеем вплоть до наших дней.
Но разве не оставалась излюбленным полем для наблюдений густонаселенная Северная Америка, где свирепствовала европейская колонизация, разрушающая и просвещающая? Что до нее, то в качестве первого общего впечатления я не знаю ничего более убедительного, чем «Общие наблюдения об Америке» аббата Прево{530}. Потому что, по мере того как Прево сводит воедино труд отца де Шарлевуа, наблюдения Шамплена, де Лескарбо, де Лаонтана и де Потри, он набрасывает весьма широкую картину, где на необъятном пространстве, простирающемся от Луизианы до Гудзонова залива, выделяются отчетливые группы разных индейцев. Между ними существовали «абсолютные различия», которые выражались в праздниках, верованиях, обычаях этих бесконечно разнообразных «диких наций». Для нас главнейшим различием служит не то, антропофаги они или нет, но то, возделывают ли они землю. Всякий раз, как нам показывают индейцев, выращивающих маис или другие растения (впрочем, такие занятия они оставляли на долю своих женщин); всякий раз, как мы обнаруживаем мотыгу, или простую палку, или длинный заступ, который нельзя назвать автохтонным; всякий раз, как описывают разные туземные способы приготовления маиса, или внедрение в Луизиане культуры картофеля, или даже тех индейцев на Западе, которые культивируют «дикий овес», перед нами — оседлые или полуоседлые крестьяне, сколь бы примитивны они не были. И, с нашей точки зрения, крестьяне эти ничего общего не имеют с индейцами-охотниками или рыболовами. Кстати, рыболовами во все меньшей и меньшей степени, ибо европейское вторжение систематически, хотя и не стремясь к тому специально, оттесняло их с богатых рыбой берегов Атлантики и рек Востока, с тем чтобы в дальнейшем преследовать их на их же охотничьих территориях. Разве не обратились баски, отказавшись от своего изначального промысла — гарпунной охоты на китов, — к торговле пушниной, которая, «не требуя таких затрат и усилий, давала тогда больше прибыли?» И притом обратились довольно быстро{531}. А ведь то было время, когда киты еще поднимались по р. Св. Лаврентия, и «иной раз в большом числе». И вот индейцев-охотников начинают преследовать скупщики мехов. Индейцев принуждают к обмену, опираясь на форты Гудзонова залива или на поселки на р. Св. Лаврентия; они переносят свои бедные бродячие поселения, дабы застать врасплох животных, «которых берут по снегу» ловушками и силками, — косуль, рысей, куниц, белок, горностая, выдру, бобра, зайцев и кроликов. Именно так европейский капитализм завладел огромной массой американских шкур и мехов, которая вскоре могла уже поспорить с добычей охотников далеких сибирских лесов.
Мы могли бы еще увеличить число таких картин, чтобы лишний раз убедиться: история человеческая едина в своем обновлении на протяжении тысячелетий и в своих топтаниях на месте, синхрония и диахрония неразрывно связаны друг с другом. «Земледельческая революция» совершалась не только в нескольких избранных очагах, вроде Ближнего Востока в VII или VIII тысячелетиях до н. э. Ей нужно было распространиться, и продвижение ее осуществилось далеко не разом. Опыт человечества располагался вдоль одного и того же бесконечного пути, но с интервалами в столетия. Не изжил еще всех мотыжных земледельцев и сегодняшний мир. И еще живут тут и там немногочисленные первобытные люди, защищенные негостеприимными землями, которые служат им убежищем.
Глава 3Излишнее и обычное: пища и напитки
Пшеница, рис, маис, эта основная для большинства людей пища представляет еще сравнительно простую проблему. Но все усложняется, как только обращаешься к менее обычным видам пищи (и даже к мясу), а затем к разнообразным потребностям — одежде, жилищу. Ибо в этих областях всегда сосуществуют и беспрестанно друг другу противостоят необходимое и излишнее.
Может проблема предстанет более ясной, если с самого начала будут разграничены решения для большинства — пища для всех, жилище для всех, костюм для всех — и решения для меньшинства, служащие на пользу привилегированным, несущие печать роскоши. Отвести подобающие места средним показателям и исключениям означает принять необходимый диалектический подход, явно не простой. Это означает обречь себя на движение то в одном, то в противоположном направлении, от черного к белому, от белого к черному и так далее, ибо распределение никогда не бывает безупречным: невозможно раз и навсегда определить роскошь — изменчивую по природе, ускользающую, многоликую и противоречивую.
Так, сахар был роскошью до XVI в.; перец ею оставался еще до конца XVII в. Роскошью были спиртное и первые «аперитивы» во времена Екатерины Медичи, перины из лебяжьего пуха или серебряные кубки русских бояр — еще до Петра Великого. Роскошью были в XVI в. и первые мелкие тарелки, которые в 1538 г. Франциск I заказал золотых дел мастеру в Антверпене, и первые глубокие тарелки, так называемые итальянские, отмеченные в перечне имущества кардинала Мазарини в 1653 г. А в XVI и XVII вв. ею оказываются вилка (я подчеркиваю: вилка) или же обычное оконное стекло — и то и другое пришло из Венеции. Но изготовление оконного стекла (начиная с XV в. оно варилось не на базе поташа, а на соде, что давало более прозрачный, легче выравниваемый материал) в следующем столетии распространилось в Англии благодаря использованию при его варке каменного угля. Так что современный историк, обладающий некоторой долей воображения, предполагает, что венецианская вилка шла через Францию навстречу английскому стеклу{532}. Еще одна неожиданность: стул даже еще сегодня — редкость, небывалая роскошь в странах ислама или в Индии. Солдаты индийских частей, дислоцированных во время второй мировой войны в Южной Италии, были в восторге от ее богатства: подумать только, во всех домах имеются стулья! Предметом роскоши был и носовой платок. В своем «Достойном воспитании» Эразм поясняет: «В шапку или в рукав сморкается деревенщина; о предплечье или изгиб локтя вытирают нос кондитеры. И высморкаться в ладонь, даже если ты в тот же миг оботрешь ее об одежду, ненамного более воспитанно. Но добропорядочное поведение — собрать выделения носа в платок, слегка отвернувшись от почтенных людей»{533}. Равным же образом в Англии еще во времена Стюартов были роскошью апельсины; появлялись они под рождество, и их, как драгоценность, хранили до апреля или до мая. А мы еще не говорили о костюме — неисчерпаемой теме!
Так что роскошь в зависимости от эпохи, страны или цивилизации имела множество лиц. Но что почти не менялось, так это та социальная комедия без конца и без начала, в которой роскошь выступала одновременно и как ставка в игре и как цель, это столь привлекательное для социологов, психоаналитиков, экономистов и историков зрелище. Конечно же, требовалось, чтобы привилегированные и зрители, т. е. смотрящая на них масса, были в какой-то степени заодно. Роскошь — это не только редкость и тщеславие. Это и успех, социальный гипноз, мечта, которой в один прекрасный день достигают бедняки и которая сразу же утрачивает весь свой прежний блеск. Историк медицины писал недавно: «Когда какая-либо пища, долго бывшая редкой и вожделенной, оказывается наконец доступной массам, следует резкий скачок в ее потреблении, можно сказать, как бы взрыв долго подавлявшегося аппетита. Но, оказавшись «популяризированным» (в обоих смыслах этого слова — и как «утратившим престиж», и как «распространенным»), этот вид пищи быстро потеряет свою привлекательность… и наметится определенное насыщение»