м тем, что человек в них привносит, вводит постепенно, бессознательно становясь пленником этих языков перед лицом своей повседневной чашки риса или своего ежедневного куска хлеба.
Чтобы понять новаторские книги, вроде книги Марио Праца{1039}, главное состоит в том, чтобы с самого начала себе представлять, что эти вещи и эти языки надо рассматривать как целостность. Это утверждение бесспорно для экономик в широком смысле. Оно несомненно и в рамках [отдельных] обществ. Если роскошь и не слишком подходящее средство, чтобы поддерживать или толкать экономику вперед, то она [все же] средство держать общество в руках, очаровывать его. Наконец, играют свою роль и цивилизации — странные совокупности материальных ценностей, символов, иллюзий, причуд и интеллектуальных построений… Короче говоря, вплоть до самых глубинных пластов материальной жизни устанавливается нарочито усложненный порядок, в котором участвуют подсознание, склонности, неосознанное давление со стороны экономик, обществ, цивилизаций.
Глава 5Распространение техники: источники энергии и металлургия
Техника — это все; как мощное, так и терпеливое и однообразное воздействие человека на внешний мир. Это быстрые изменения, которые мы, пожалуй, слишком поспешно именуем революциями (революция пороха, революция в океанском мореплавании, революции печатного дела, водяных и ветряных мельниц, машинного производства), но это также и медленные улучшения процесса и орудий труда и бесчисленные операции, конечно же не имеющие новаторского значения: движения моряка, тянущего снасти, крестьянина, идущего за плугом, рудокопа, роющего свою штольню, кузнеца за наковальней… Все подобные операции и движения — плод накопленного умения. М. Мосс говорил: «Техническим я называю эффективный традиционный акт»{1040}, в общем акт, предполагающий работу человека над человеком, выучку, начатую и продолжаемую испокон веков.
Наконец, техника столь же обширна, как и сама история, и неизбежно обладает и ее медлительностью, и ее двойственностью. Техника объясняется историей и в свою очередь ее объясняет, хотя корреляция, в одном или в другом смысле, не бывает полной. В этой области, раздвинувшейся до крайних пределов истории в целом, существует не единое действие, но многие действия, многие отступления и многие «сложности» («engrenages»). Это никоим образом не прямолинейная история. Майор Лефевр дэ Ноэтт, чьи труды остаются достойными восхищения, был не прав, став на путь упрощенческого материализма. Не шейный хомут, сменивший с IX в. нагрудные постромки (от чего возросла сила конной тяги), упразднил постепенно рабство людей (Марк Блок считал неправильным такое произвольное «выпрямление» процесса){1041}. И точно так же не поворотный руль, крепящийся к ахтерштевню, распространившийся поначалу в северных морях, начиная с XII в. подготовил, а затем обеспечил такое величайшее предприятие, как Великие открытия{1042}. И опять-таки, воспримем в лучшем случае как забавную остроту утверждение Л. Уайта, будто бы очки, сделавшись с XV в. явлением обычным и тем увеличив число читателей, способствовали интеллектуальному взлету Возрождения{1043}. А ведь сколько еще факторов можно затронуть! Не было ли причиной тому книгопечатание или с тем же успехом — острота за остроту! — внутреннее освещение в домах, тоже ставшее общим явлением: ведь сколько это часов, выигранных для чтения и письма! И все же в первую очередь следовало бы задаться вопросом о мотивах этой новой страсти к чтению и познанию, — экономисты сказали бы о «растущем спросе» на знания, — ибо разве не существовало задолго до победного шествия очков, еще со времен Петрарки, самозабвенных поисков древних рукописей?
Жатва косой в Нидерландах: в конце XVI в. это было еще исключением. Картина Брейгеля Младшего (ок. 1565–1637 гг.). (Фото Жиродона.)
Короче говоря, всеобщей истории или, если угодно, обществу в широком понимании этого слова всегда было что сказать в таком споре, где техника никогда не выступала сама по себе. Общество — это медленная, незаметная, сложная история; это память, упрямо повторяющая уже найденные, знакомые решения, которая избегает сложностей и опасных мечтаний о чем-либо ином. Всякое изобретение, постучавшееся в дверь, должно было ждать годы или даже столетия, чтобы войти или быть внедренным в реальную жизнь. Существовало inventio (изобретение) — затем, много позже, его приложение — usurpatio, когда общество достигало нужной степени восприимчивости. Так было с косой. В XIV в. после эпидемий, которые нанесли населению Запада страшный урон, картина Смерти, вооруженной косой, «Смерть-косец» — der Schnitter Tod, — сделалась навязчивой идеей. Но эта коса служила тогда исключительно для того, чтобы косить траву на лугах; она редко бывала орудием жнеца. Колосья более или менее высоко срезали серпом, солому оставляли на корню на корм скоту, а на подстилку ему шли приносимые из леса листья и ветки. Несмотря на огромный рост городов, несмотря на превращение Европы в землю зерновых (то, что немецкие историки называли die Vergetreidung), коса, повинная якобы в том, что она-де осыпает зерно, начнет применяться повсеместно лишь в XIX в.{1044} Только тогда потребность в более быстрой работе и то, что потеря некоторого количества зерна стала допустимой, обеспечили преобладающее распространение этого быстрого орудия.
Сотня других примеров говорит о том же. Скажем, так было с паровой машиной, изобретенной задолго до того, как она послужила толчком к промышленной революции (или сама стала следствием ее?). Взятая сама по себе, событийная история изобретений оказывается, таким образом, игрой кривых зеркал. И смысл спора довольно верно выразила великолепная фраза А. Пиренна: «Америка, [открытая викингами], была утрачена сразу же по открытии, потому что Европа в ней еще не нуждалась»{1045}.
Что же это означает, как не то, что техника порой бывала тем возможным, до чего люди не могли дойти и что не могли использовать в полном объеме по причинам прежде всего экономическим и социальным, но также и психологическим, а порой бывала и тем потолком, в который упирались усилия людей в материальном, «техническом» отношении? В этом последнем случае стоило в один прекрасный день проломить потолок, и технический прорыв делался исходной точкой быстрого ускорения. И тем не менее движение, низвергавшее преграды, никогда не было просто внутренним развитием техники или науки самих по себе, определенно нет, во всяком случае до XIX в.
Ключевая проблема — источники энергии
В XV–XVIII вв. человек располагал своей собственной мускульной силой, силой домашних животных, энергией ветра, текущей воды, дров, древесного угля и угля каменного. В целом то были разнообразные, пока еще скромные источники энергии. Прогресс, как мы, просвещенные последовавшими событиями, знаем, должен бы был ориентироваться на каменный уголь, использовавшийся в Европе c XI–XII вв., а в Китае, как заставляют считать источники, с IV тыс. до н. э. И особенно его следовало систематически использовать в виде кокса в черной металлургии. Но людям понадобится очень долгое время, чтобы разглядеть в угле нечто иное, нежели вспомогательное топливо. Да и само открытие кокса не повлекло за собою немедленного его применения{1046}.
Человек со своими мышцами представляет отнюдь не лучший двигатель: его мощность, измеренная в лошадиных силах (подъем 75 кг на один метр за секунду), ничтожна — между тремя и четырьмя сотыми лошадиных сил против 27–57 сотых лошадиной силы у упряжной лошади{1047}. Форэ де Белидор утверждал в 1739 г., что для выполнения работы одной лошади требовалось семь человек{1048}. Другие измерения — в 1800 г. человек за день мог «вспахать 0,3–0,4 га, переворошить сено на 0,4 га луга, сжать серпом 0,2 га, намолотить примерно 100 литров хлеба»{1049} — говорят о несомненно низкой производительности.
Однако при Людовике XIII рабочий день одного человека оплачивался из расчета не 1/7, а 1/2 дня работы лошади (8 и 16 су){1050}; такой тариф справедливо оценивал человеческий труд выше. Дело в том, что этот незначительный по мощности двигатель всегда был очень гибок. Человек располагал многочисленными орудиями, многими из них с самых отдаленных времен: молотом, топором, пилой, клещами, заступом — и элементарными приводами, использовавшими его собственную силу: буравом, воротом, блоком, журавлем, домкратом, рычагом, педалью, рукояткой, гончарным кругом. Для последних трех из этих инструментов, некогда пришедших на Запад либо из Индии, либо из Китая, А.-Ж. Одрикур предложил удачное определение — «человеческий привод». Основанным на человеческом же приводе и самым сложным из всех был, понятно, ткацкий станок, где все было сведено к простым движениям: сначала одна нога, потом другая работали педалями, приподнимали сначала одну, потом другую половину основы, в то время как рука пробрасывала челнок с уточной нитью.
Следовательно, человек сам по себе представлял немалые возможности. У него были ловкость и гибкость: по свидетельству 1782 г., в Париже носильщик таскал на спине «грузы, от которых бы лошадь сдохла»