Когда я был в прошлом году в Америке по обмену – мы туда, их студенты сюда, – видел однажды, как странно медленно ехал «форд», а на заднем стекле у него громадными буквами было намалевано чем-то белым НЕДАВНО ЖЕНИЛСЯ (это на русский, понятно, перевожу).
Но я-то с Веркой не в Америке, и такое нам на все человечество ни к чему, я – от счастья – прикрепил над нашим прекрасным раздвижным диваном рекламу-лозунг: «Такой удобный мир».
Потому что раньше снимали мы плохую квартиру и виделось мне одно и то же: замок наружный на соплях, толкни с площадки и…
Понятно, коли не руководитель фирмы, бомбу на меня тратить незачем, однако ж ассистент, прямо как в медицине или на кафедре, ну пусть начинающий, а по-моему, успешно!
Теперь обитаем мы с Веркой в сейфе: две квартиры угловые, соседская и наша, отгорожены от площадки лестницы стальной дверью. Черной и лязгающей. Между ней и квартирными дверями новая уютная прихожая получилась, остренькая лампочка наверху горит.
При этом соседи наши, старики, укатили куда-то совсем надолго, и в сейфе мы хозяева. Ходит лишь иногда родственница какая-то в ту, запертую, квартиру цветы поливать. Я даже не видел ее ни разу, это Верка с ней общается.
Короче, самое наше наилюбимейшее местопребывание после работы – раздвинутый наш диван, а уж в субботу и в воскресенье…
Это просто медовые месяцы. Ходим мы обычно голые и на диване можем во всю орать от упоенья сколько влезет.
Только изредка, когда отдыхаем, мне кажется, я слышу что-то тихое, далекое за стенами: прерывистое ворчание.
Наверное, это телефон звонит соседям, которых нету.
Вчера Верка мне сказала, что и родственницы уже три недели нету. Уезжала, говорила, ненадолго, однако «вам, Верочка, оставляю на всякий случай ключ (доверила!) – полить цветы».
Надо бы сказать, что соседей мы вообще не знали, купили мы квартиру, когда их уже не было. Знали одни имена-отчества и фамилию, муж с женой, совсем старики, Котов Яков Владимирович и Марина Петровна.
– Данюша. – Верка меня поцеловала. – Пошли. Ну, пойдем, ну, Данечка. – Ей, вообще-то, очень нравится мое имя Даня, особенно когда называет меня торжественно Да-ни-ил. Верка моя остроумница. – Да-ни-ил, открываешь ты.
Мы стояли перед дверью в чужую эту квартиру и чего-то не решались. Дверь была простая, фанерованная, никаким дерматином не обитая.
Я вставил ключ и повернул. Не открывается. Изо всех сил притянул я дверь к себе за круглую металлическую ручку, стал ворочать ключом.
Дверь раскрылась, мы услышали запах гнили, и такой спертый был воздух чужого, непроветренного, старческого жилья.
– Ведро не вынесла или это цветы воняют, – шепнула Верка, и я увидел эти цветы.
Они стояли на полу у окна, две квадратные деревянные кадки, и вверх, чуть не под потолок уходили тонкие стволы, они опирались, были привязаны к длинным костылям из реек, и свисали во все стороны огромные зелено-коричнево-бордовые, переливающиеся листья, а на концах – как пальцы длинные. В жизни не видел этаких цветов.
Верка из кувшинчика с щербатым носом стала их поливать, вот был жадный, захлебывающийся звук, будто глотая, обливаясь, пьют, пьют, пьют, пьют (но она ж не в землю лила, а в поддоны под кадками?!).
– Это носик отбит сбоку, – объяснила мне быстро ориентирующаяся во всем Верка. – Вода бурлит. А тебе всегда кажется черт-те что.
Кажется… Квартирка сама по себе была бедноватая, но отчего-то вторая комната была заперта, я уже дергал дверь, и вообще, эти двери закрытые повсюду, еще в коридорчике – стенные шкафы. Чего прятать…
– А здесь балкон, наверно. Почему стальная?…
Рядом с кадками узкая дверца, голубовато-серая с рукояткой.
– Нет, балкон должен быть в той, – сказала Верка, – запертой комнате. Не трогай. Уйдем. Бог с ними. Не надо!..
Я повернул рукоятку.
– Котов! – закричали сверху. – А ну вылезай!
Голос был хриплый. Вылезай?… Кто?!.
Семынин, главстаршина, стоял наверху, над трапом, с медалью своей на красной ленточке на груди «За боевые заслуги». На канонерке он такой был один, с медалью, потому что возвратился, уцелел из морской пехоты.
(Но ведь я никогда не служил! Притом на канонерке… И мне вообще не девятнадцать лет, слышите! Я не Котов!!)
– Бегом по трапу! Котов! Бегом, Ко-тик!
Я… (я?) я не смог вчера его столкнуть в темноте, Семынина, за борт. У него ранение было старое в живот, и я… я бы с ним легко справился, если б не кап-лейт, откуда взялся. Семынина непременно надо было убить, сволочь!
За что издевался он надо мной?! Ведь не сырой салага, почти второй год службы не на рейде намертво, действующий флот! Что «москвич чистенький»?! В пехоте он точно получил бы теперь не от немцев, свою пулю в спину, а так…
Нечего было больше терять, и я пошел вверх медленно, приготовясь к прыжку. Я был уже без пояса, без звездочки, без ленточки на бескозырке, без гюйса.
Я… (это я?) ударил ночью, когда схватил меня кап-лейт, увидев, что перекину Семынина через леер, себя не помня ударил кап-лейта, командира судна.
(Послушайте! Не я ударил!.. Не я!)
Меня двое вели, незнакомых, комендатурских, с винтовками наперевес. Себя я видел как бы сбоку. Точно дезертира вели меня. Без пояса, без погон. Я шел, мальчик тощий, под конвоем. По мостовой. Я «дезертир»?!
Я стоял и смотрел, а он (я) шел.
Но, может, правда, что человек оставляет отпечаток там, где жил раньше? И даже может предстать перед глазами совершенно чужого?! Важно, какие глаза…
Только это было совсем не так. Это я – я шел! И я стоял сбоку, смотрел на него.
Говорят, каждый может иметь множество душ, и называется это просто: ши-зо-френия. А я нормальный! Все двадцать четыре мои года, и вовсе не сорок четвертый, слушайте! год сейчас!..
Я, Котов, глядел сквозь решетку: уходила в штрафбат первая партия. В штрафную роту. И крайний слева, ближе ко мне, шел Лешка Быстров.
– Леша! – крикнул я, но он не повернул голову.
У него было самое обыкновенное, почти деревенское, круглое лицо, веснушки, нос-кнопка, рыжеватые, стриженые волосы и смешливые у него, большие глаза. Я его помню всю мою жизнь.
Он был старше года на полтора и поступил в ИФЛИ перед войной, в Московский институт философии, литературы, истории, на канонерке самый близкий был мой приятель.
Мы с ним на берегу, уж очень хотелось жрать, хотя паек был у нас плавсоставский, утащили две коробки с банками американской свиной тушенки, и списали Лешку «по заповеди» (не укради), это жаргон их, у штрафбатов.
Он не выдал меня, а думал, наверно, я выдал?!.
Он уходил, не посмотрел, прощаясь. А ведь я уходил туда же. Разве что по-ихнему у меня: «непочтение родителей». У меня еще книжка была его, затерялась. Поль Валери, Избранное. Москва, 1936 год…
Я стоял у цветов на коленях.
– Даня, любимый! Родной мой! – это Верка пыталась с трудом поднять меня с колен. Я рукой оперся об пол – встать. Очень сильно болело под самыми ребрами, вверху живота, резало.
Я встал и согнулся.
– Вер… посмотри, Вер! – сказал я. – Какие у меня глаза? Они не желтые? Если желтые – желтуха. Опять. Склеры желтые!
– «Опять»?… Почему? Ты что!..
Она поставила меня у окна, держа за плечи, против света рядом с чертовыми этими цветами, я выпрямился, она стала на цыпочки, моргая, очень близко глядя в мои глаза, милая моя. Ничего желтого не было.
Когда вернулись мы, наконец, к себе, я все щупал живот. Больше не болело, и никогда вообще желтухи у меня не было.
Я проснулся среди ночи. Я лежал лицом к стене, а в спину Веркино дыхание. Не пуская, всем телом она прижималась ко мне, нежные груди ее, живот… положила свою ногу на мои ноги, и рука ее, обнимая, на моей груди, не отпускала.
Очень осторожно, медленно-медленно я стал поворачиваться, и она, ожидая, охотно легла на спину. И не проснулась.
Осторожно я перелез через нее. Нашарил ощупью на стуле рубаху, тренировочные штаны, тапочки на ковре, выскользнул в коридор.
Я сидел на табурете в коридоре, одетый.
Рядом, вдоль стенки, столик с телефоном, дальше вешалка стоячая, на ней куртки, плащи. Прямо – дверь.
Свет от луны в окне шел из открытых дверей кухни и еще, тусклый, из спальни, шторы мы не задвигали, и различал я все, знакомое, в полутьме.
На противоположной входным дверям коридорной стенке висели две картины. Небольшие, под стеклом, на разной высоте. Отсвечивало одно стекло.
Я знал, что на каждой картине, но смотрел, стараясь увидеть. (Нет, я не трус. А почему не поворачиваешься ты к дверям?… Для чего же встал? Я не трус!)
Наверное, казалось только, что до этого спал. Наверное, знает каждый такое: вроде не спишь совсем, а глаза закрыты, все слышишь, подушку чувствуешь, одеяло, свое тело, но что-то видится, сон, не сон, а так что-то.
Вот я стою один, пол деревянный, паркет. Недостроенный дом или разрушенный?… Разрушенный. Потому что этот пол вместо крыши теперь. Близко стена соседняя, на ней высоко балконы, меленькие, старинные, засыпаны снегом.
Они сидят там, тесно, на балконах, перекуривают, смотрят сюда, тихо разговаривают, посмеиваются. Надо мной?…
Тогда (я?) иду, еще прихрамывая на раненую ногу, к непонятной машине. Она похожа на маленький трактор. Сажусь за руль. И еду прочь по каким-то кабелям, под колесами трещит паркет.
Они перестают смеяться. Я подъезжаю к самому краю бывшего этого, многоэтажного дома. Машину надо почему-то опускать вниз на тросе. Я беру трос.
Они сачки и трусы, но я стану спускаться.
– Погоди, – сверху, издалека, с балкона, говорит старшой. – Брось сюда конец. Будем спускаться, Яша…
Я сижу в коридоре на табуретке. Вон входная дверь.
Медленно я иду, подхожу к дверям, снимаю с вешалки чужой ключ.
Почему я иду на цыпочках?… Чтобы не разбудить Верку?
Наконец… Наконец, я отпираю соседскую дверь.
Все тот же запах. Душно, темно. Где выключатель… Шарю пальцами, ладонями по стенкам.