Струна — страница 31 из 41

У нее тоже было тонкое, красивое лицо, хотя она старше была намного Фаустины. Строгое лицо, гладкая прическа, аккуратная кофточка.

– Вот, – сказала она и вынула фотографию из сумки. Такую же самую. Только слева, где было отрезано у бабушки Кати, рядом с еще двумя людьми стояла и улыбалась молодая девушка.

– Это я. А это, это они.

– Да. Да, – кивнул. – Вот Илья. Все верно.

– Они летчики, – сказала Марианна. – Сабадель в тридцати пяти километрах от Барселоны. Там был штаб и аэродром. Я была переводчицей при штабе. Испания. Гражданская война.

Я смотрел на нее.

– Мои родители, мы политэмигранты из Аргентины, я училась в школе в Москве. А Фаустина из испанских детей, их потом привезли в Союз. Их было три тысячи, осталось триста.

Я смотрел на нее и молчал.

– А вот это, которые слева от Ильи, – показала на фотографию, она говорила все быстрее, – Анатолий Серов, рядом Женя Степанов. Илья был у Серова, потом у Жени ведомым. За ними, сзади, тут плохо видно, обломки сбитого бомбардировщика. «Юнкерс». А они – чатос, это по-испански курносые, они эскадрилья истребителей. Прикрывали Барселону.

В комнату входили какие-то старые люди. Один высокий, худой, второй поменьше. Потом еще один. На них потертые серенькие пиджаки.

– Познакомьтесь, – сказала Марианна, – это генералы.

Я пожал им руки, они называли свои фамилии, но я – словно в тумане все – не расслышал.

– Они тоже летчики, – сказала она, – только были они под Мадридом.

– Как, – спросил я наконец, – как погиб Илья?

– Это, – сказала она, – это, было это ночью, возвращался на аэродром, пошел на снижение. Но он был уже почти слепой. Была роща на границе аэродрома, самолет крылом зацепился за дерево. Высокое, пробковый дуб. Он был отличный летчик, они все были замечательные летчики. Но он был почти слепой.

– Ранен?

– Наверно.

Какой-то человек из тех, кто молча сидел за столом напротив, только был помоложе («Это сын, – сказала она, – тоже летчика, героя»), придвинул мне по столу толстую раскрытую старую книгу:

– Здесь все записаны. Я вам нашел.

На странице серого цвета были списки. Вот: «Лейтенант Финн Илья Александрович. Летчик-испытатель НИИ ВВС РККА. 1911 года рождения. Летчик. Трагически погиб 26.10.37 во время аварии при посадке. Похоронен в Сабаделе».

– Похоронен, – сказал я вслух. – Финн. Значит… Моя фамилия… Финн. Наша, папа…

Старики за столом также молча смотрели на меня.

– Но какой, какой он был, скажите.

– Ну… – Она помолчала. – Плотный был такой, широкоплечий, но… совсем невысокий. – Опять помолчала. – Вот случай помню. Они с Антоновым шли по летному полю, а к ним подбежали дети, там рядом семья жила, мальчика у них звали Фелипе, а девочка маленькая совсем, Росита, дружили они с русое пилотос. Из-за гор выскочили два «мессершмитта», прямо сюда, низко-низко и – из пулеметов… Илио, Илья на руки схватил Роситу Антонов бежал за ним, тянул Фелипе. Но они не добежали до рощи. Пулеметы били прямо по ним. Над самой головой. Илио упал, прикрывая Роситу, Антонов – Фелипе. Тут, тут заработали наши зенитные, счетверенные, «мессершмитты» ушли. А в ту ночь… когда разбился он…

Я смотрел на нее.

– Знаете, – сказала она, поднимая на меня глаза. – Я там была единственная женщина из русос, и наши вели меня под руки за гробом, за катафалком, словно я невеста. А я просто в госпитале сидела у его кровати, когда он умирал… Хотя я очень мало его знала, в общем…

– Его, – сказала она, – хоронил весь город, все люди, заводские трубы гудели. А когда гроб опускали в могилу, был прощальный салют, и вылетели И-15, они покачивали крыльями, прощаясь, они пронеслись над могилой, стреляя из пулеметов. Это Серов и Антонов, Женя Степанов, они прощались с Ильей. Над могилой кто-то сказал, последним: «Пусть эта земля, пусть земля ему будет небом»…

Оказывается, как я разузнал потом, все годы и годы за этой могилой ухаживает Сабадель.

Я бы поклонился вам в пояс. Сабадель… Сабадель.


2004

Человек из-под стола

Время от времени ножки у стола до того расшатываются, что Вава в ярости требует, чтобы сделал сейчас же. Тогда он надевает очки, старый берет, расстилает под столом отжившую клеенку. В руках у него большие пассатижи.

Он лежит под столом на спине, как под автомобилем, и, сопя, подтягивает у четырех ножек гайки. Приподымается, напружиниваясь, согнув колени, – стол высокий, потому не дотягиваются руки.

Скатерть на столе старомодная, тещина, почти до пола, он весь укрыт под столом. Еще секунды он лежит на спине, не двигаясь, отдыхая, приходит в голову одно и то же.

Ведь из нашей собственной жизни остается в памяти и не самое важное, но навсегда. Вот ему наверное, было четыре года. Он под родительской кроватью с пикейным, почти до пола покрывалом и вспарывает штопором резиновую кошку. А она все пищит… Она рвется, вырывается из рук и пищит! Но его никто не видит, кровать высокая, это его дом.

Однако Вава дергает, тащит за ногу: снова приехал ее двоюродный брат из Курска (ну каждый год приезжает), надо кормить, она и так отпросилась на работе.

Он и прежде Вавина братца не слишком жаловал (а чего ездит? Командировки? Гостиница есть), хорошо бы век его не видеть. Вот стоит, вытирает полотенцем пальцы осторожно в дверях ванной и пытается заискивающе улыбаться. За толстыми очками помаргивают его кроткие белесовато-голубоватые глаза. И сам он такой лысеющий, мешковатый, в стареньком костюме с галстучком, хотя (странно) молодой вроде бы человек, лет тридцати пяти.

О чем с ним разговаривать, непонятно. Как всегда. К тому же Вава, не допив чай, убегает на работу тут же, и двоюродный брат опять запирается надолго в ванной, а он (будь вы прокляты) остается «на вахте».

Теще восемьдесят два года, и хотя она днем помногу спит, но надо ежеминутно быть начеку, они ее досматривают с Вавой по очереди, и отпуск сейчас именно у него «без содержания».

Он медленно обходит, прежде чем спрятать пассатижи, квартиру. Ему кажется, нет, он в самом деле видел вчера, как шмыгнула громадная белая мышь. Только почему светлая?! Или в стиральном порошке вывалялась, или в муке (брр-рр) из Вавиных запасов или лабораторная, сбежавшая откуда-то, а значит, зараженная она!

До чего это все противно… Для чистоплотного, да и вообще аккуратного человека! Здорового, не идиота, сильного (разве двоюродный хлюпик сумел бы потренироваться на турнике за домом как он?!).

Он стоит перед тещиной дверью, которая слегка приоткрыта, и сжимает пассатижи.

Марья Савельевна, «Манюня», «Юня» (как ее называла давно уже помершая подружка ее Сима), а в общем, Савельевна, огромная старуха с верблюжьим лицом, которую он (смогла бы одна Вава?!) столько поднимал, укладывал, переворачивал. «Миниатюрный», видите ли, «мужичок»… И такое подслушал однажды. Гады. Ане меньше Высоцкого, ни на пол, ни даже на четверть сантиметра – у того было, знают все!.. – а кто бы посмел назвать Высоцкого «миниатюрным мужичком»?! А?

Однако у кого угодно, у любого ангела может кончиться терпение. Он бесшумно приотворяет дверь пошире, пряча за спину пассатижи.

Манюня, вытянутая во весь рост под одеялом, запрокинув серое с торчащим горбатым носом лицо с распахнутым беззубым ртом, не шевелится. Ни звука, ни дыхания… Глаза полуоткрыты.

Он не может сделать шаг, а она медленно вдруг поворачивает к нему с подушки лицо, костистое, как у мертвеца, она глядит на его руку, в которой пассатижи.

– Фуух. – Он отступает назад. – Мышь, – говорит он. – Тут, понимаешь, мышь.

В общем… Он стоит в своей комнате, захлопнув двери.

Почему окно в доме напротив заставлено кирпичами сплошь, будто заделано кирпичной кладкой?… Только оставлена «амбразура», как для пулемета. Разве бывает так при нормальном ремонте? А почему лифт ходит (слава богу, мы на первом этаже) сам собой иногда, без людей, как говорят соседи, останавливаясь на каждой лестничной площадке. И опять ходит…

А вон, похоже, что звонок в квартиру не совсем в порядке, потому что во входную дверь стучат.

Высоченный парень с полуопущенными почему-то штанами стоит перед отпертой дверью и смотрит на него как на близкого друга.

– Выручай, – говорит просительно. – Бумажку. Дай бумажку.

Понятно, человек здорово выпил, но не сразу понятно, что собирается явно присесть под дверью по большой нужде.

В одну секунду, весь трясясь от ярости, он поворачивает засранца спиной и выталкивает во двор из подъезда в кусты, в палисадник, за дерево, едва не падая вместе с ним.

– Горилла, – говорил он ему, – мы же люди! Люди! Мы тут живем, ты хоть здесь присядь, горилла.

Потом горилла все торчал под окном, укоряя:

– Пожарник ты!.. Бумажки пожалел, бумажки… Недомерок! Недоделок!

Но хлынул дождь. Прямые и сверкающие, словно из тяжеленного стекла, струи, и, сгибаясь пополам, закрывая обеими руками голову, рванул и исчез горилла. А за окном…

В левой половине сплошной стеной с такой же яростью хлестал отвесный ливень, а в правой, точно отрезанная, отделенная вертикальной чертой, была тишина. Какая была тишина… Покой, прозрачность, ни единой капли, ни шевеленья… Не вздрагивали листья, стояли прямо деревца, застыли кусты. Граница дождя. Тут ему по телефону позвонил Антошка.

* * *

– Удалось! – заорал в ухо Антошка, школьный когдатошний соученик, а ныне толстый, бородатый боров Антон Владимирович, важный чин в акционерном обществе «Надежда».

– Мы застраховали твою жизнь, слышь?! В три миллиона единовременно! Понял?! И все расходы оплачиваем. Все! А в случае… В общем, в случае, так сказать, инвалидности есть обязательство: пенсия от нас. Я тут близко, я сейчас заскочу! Витать, давай!

Аккуратная сумка была приготовлена заранее, очень давно. С самым необходимым барахлом. Спасибо, Антошка.

В углу, между шкафом и стеной, он снял лежащие на книгах пачки газет и осторожно, за ремень вытащил из-за книг сумку. Без суеты.