Струны: Собрание сочинений — страница 25 из 36

И свет, и тени. Ты заговоришь –

Ответ услышишь, и вопрос, и речи

Живые, но за ними – не о них

Поймешь сосредоточенную думу,

Иль не поймешь – почуешь мимовольно.

И оттого над лепкой внешних форм,

Как над гармониею стройных звуков,

Или над хоровым многоголосьем,

Иль над единым песенным напевом, –

Парит иной, эфирный строй надзвучий,

Неслышных или еле слышных слуху

Обычному. И этот тайный строй

Соединяет малый мир с великим.

Вот отчего и этот чуждый взгляд,

Зараз и пристальный, и как незрячий

На то, что только ты.

Вот отчего,

В глаза взглянув готовому портрету,

Ты, может быть, себя и не узнаешь

На первый взгляд – таким, каким и знать-то

Не хочешь вовсе, изредка встречая

Чужим в случайном зеркале. Но миг –

Себя ты начинаешь узнавать,

А дальше, всматриваясь понемногу,

И познавать в себе – себя иного.

Познание – не правда ль? – опознанье,

Обретенье утраченного. Ты –

Искусством возвращаешься себе

И творчеством его воссоздаешься,

Себя опознавая в мире малом,

А малый мир – большом. Самопознанье –

Наук наука. Меж других имен

Искусство имя ей, многоименной

В единой цельности. Знаток ее –

Художник. Из художников же – мастер

Портрета, вещий. Гvωθισεαuтοv

8-21.V.1932

ПЕПЕЛ

Не золотой песок, но светлый пепел

Из горстки в горстку мы пересыпаем,

Художники. То детская ль игра,

Или обряд таинственный и важный,

Свершаемый в ночном уединенье,

В сосредоточенности тишины,

В нерасторжимой цельности мгновенья,

Приостановленного волшебством?

Не Фениксом ли восстают из пепла

Перегоревшие деянья дней,

И не из пепла ли мы воздвигаем

Свои надгробья – книги?

Мне отрада

Листать свои, чужие ли страницы —

И чудится: вот проблеск в темноте —

Вот черный свертывающийся легкий

Листочек – вот на миг белеют знаки –

Чуть полувысказавшихся признаний –

Вот шепот еле внятный, или шелест,

Едва тончайшим слухом уловимый,

Рассыпавшегося в легчайший пепел

Листка сгоревшей жизни: «Пепел милый!»

И в этих-то уловленных мгновеньях

Мгновенья вечности своей вскрывая,

Ты цельное незыблемое знанье

Вдруг обретаешь.

Да, пересыпай

В божественной игре – в ночном обряде –

Свой пепел светлый – золотой песок.

17.VI.1932

ВАЯТЕЛЬ

Видел ли Ты, как ваятель работает? Образ разящий:

Труд и искусство – одно. Что без искусства за труд?

Что без труда за искусство? Великие это познали.

Помнишь Голубкину? В ней было дано мне понять

Многое. Мощью суровой, и мудрой, и доброй дышало

Это лицо, этот взор, хмурый и светлый равно.

Облик весь жестковатый, движенья, рабочие руки,

Низкий голос и речь, сильная в краткости слов.

Сдержанной силы сокрытый огонь привлекал, чуть пугая.

Как прорывался он вдруг в тихой ее мастерской.

Грубые руки, что глыбы зеленые глины швыряли,

Нежным касаньем перстов словно ласкали ее;

Ткань тончайших усилий ударом одним сокрушали,

Поиск уверенный вновь к жизни перст воздвигал.

Помню, странно увидеть себя и узнать, как впервые:

Полный законченный сплав мысли и формы живой.

Кончено? – «Завтра готово», – промолвила просто.

А завтра – Огненный гневный порыв. Всё крушилось – на взгляд:

Вместо житейского сходства – созданье искусства вставало:

Вот оно – вот торжество духа над бренным в тебе.

Так, совершилось. Но что же сказала она? – «Вот теперь-то

Я поняла. Всё не то. Знаю, что нужно. Начнем

Сызнова – вот как приеду назад из деревни. И будет

Вправду тогда хорошо. Это – не жалко разбить».

Месяц прошел в ожиданьи, назначенный. Весть из деревни:

Анны Степановны нет. В несколько дней умерла.

Мастер-художник почил от трудов. И живые творенья

Людям остались. И в них – память о вещем труде.

4.XII.1932

ВОЗЛЕ СТАНЦИИ

Кажется, если б не станция

Близкой железной дороги,

Не было б тут огорчения,

Кроме домашней тягучки.

Но, позабыв мизантропию,

Можно сказать, что и в этом

Есть утешение славное

Чтителю медленной жизни.

То – станционные барышни,

Те же точь-в-точь, как когда-то

В воспоминаниях Чехова,

В воспоминаниях Блока.

Кончить не может любезничать

Истинный рыцарь платформы –

Юный толстяк бело-розовый

С сухенькой бледной кассиршей.

Грузный уж стал погромыхивать,

Грозно посвистывать поезд. –

Нет, не стереть очарованной

Скучно-бессмертной картины.

26.VII.1932

РУССКИЙ АБСОЛЮТ

Я молчал не от лени, болезни, дум, недосуга, –

Нет, я молчал просто так. Так – это наш абсолют

Русский. Его толковать невозможно, но должно всецело

Просто принять – и во всем. Как же иначе? Да, так.

30.VII.1932

ГОЛУБИКА

Ягода пьяная – голубика.

Собирала ее баба полоумная,

Спины день-деньской не распрямливала,

Вдоль и поперек лес обшаривала,

Набрала лукошко полным-полно.

Принесла под крыльцо к вечеру,

Худыми руками костлявыми

Лукошко на ступеньку поставила,

Руки сложила, выпрямилась,

Ясными тазами глядит – улыбается,

Говорит тихим голосом,

Странною речью – дурочка.

Вышла к ней на крыльцо старуха старая,

Не стала ворчать-брюзжать,

Стала свое рассказывать:

«Ой, пьяная голубица-ягода!

Пошла это я по голубику в лес

Да ягоды голубики накушалася —

И закружилась у меня голова,

Насилу-то дорогу нашла,

Повалилась что мертвая.

Люди добрые домой принесли».

Послушал я старуху старую,

Посмотрел я на дурочку,

Полное у нее лукошко взял.

Улыбалась она, глазами глядя светлыми,

Тихо слова говорила непонятные.

Жизнь моя, жизнь моя –

Голубика, ягода пьяная.

4.VIII.1932

О ВОЛКЕ

Старухе матушка ее рассказывала:

«В том году волки голодные разбегались;

Прямо на деревню прихаживали,

Людям от них, голодных, проходу нет;

Мальчонку одного в лес унесли.

А было такое дело памятное.

Старшенький мой-то на руках еще был;

Иду это я под вечер, его на руках несу;

Глядь – у самой дороги волк стоит;

Зубами пощелкивает – на меня глядит.

Я и говорю ему тихим голосом:

«Посторонись, волчоночек, дай пройти».

Что же ты думаешь? Отошел в сторонку,

Мне с ребеночком дорогу дал».

Так-то старухина мать ей сказывала.

16.VIII.1932

ПРИЗНАК ПОЭТА

«Душенька, дяденька, Фетинька», – Фета Толстой называет,

Нежно любуясь, ценит цельность двоякую в нем:

Жизненный склад крепыша-земляка и эфирность поэта,

Сил природных, прямых сплав первобытно простой.

Раз, восхищаясь высоким лиризмом стихов чародея,

Присланных другу в письме, тут же приметил Толстой

Явственный и достоверный поистине признак поэта

В том, что на том же листке, на обороте стихов

Сетует впрямь от души деловитый хозяин-лошадник

На вздорожанье овса. Знает поэта – поэт.

1932

ПРЕЖДЕ И ТЕПЕРЬ

Ныне порою поэты меня называют – профессор,

Кличут с улыбкой меня мужи науки – поэт.

Или успел я нежданно настолько состариться, чтобы

Время свое золотым рядом с теперешним чтить?

Или и вправду ученей поэты бывали недавно,

Как и ученый не в стыд часто поэтом бывал?

«Когда, склоняясь понемногу…»

Когда, склоняясь понемногу,

Уже и немощен и стар,

Всё вновь слежу знакомую дорогу,

Отрадно помянуть у дружнего порогу

Благовеличие радушных, мудрых лар.

Тебе вручен их добрый дар,

Многоразличный и напевный:

Уют семейный, мир душевный

И благодатное тепло.

Войду к тебе, мой друг, – от сердца отлегло,

Помину нет и о крещенской стуже,

Так весело пригреться у огня

(И еле помнится, как только что меня

Огонь перепугал пожаром – хоть и вчуже,

Да ведь могло стрястись и что-нибудь похуже)!

Здесь мирным вечером или на склоне дня

Беседы дружеской и скромной, и богатой

Мне вспоминается любимый завсегдатай,

Задумчивый певец таинственных скорбей,

Тревог и дум любви и дивных превращений.

Скиталец горестный, с печалию своей

Когда б явился он из замогильной сени

Друзей в заочный круг,

Как долгожданный друг –

Его душа бы отогрелась

Среди снегов чужой страны

И, может быть, венчая седины,

Вослед за былями безвестной старины

Взвилась бы песня – и пропелась.