Струве: левый либерал 1870-1905. Том 1 — страница 13 из 90

руве должен был проявить немалую изобретательность. Большая часть его идеологических метаний, вызывавших немалое удивление у его современников, была вызвана тем, что он отдавал предпочтение то либерализму, умаляя значение национализма, то национализму, ставя либерализм на второе место. И словно для того, чтобы окончательно запутать ситуацию, Струве долгое время присоединял к ним еще одну идею, которая в определенном смысле нивелировала первые две. Речь идет о своего рода крайней форме позитивизма — убежденности в юм, что «реально» лишь эмпирически контролируемое, а все, что не поддается этому контролю — идеализм, метафизика, волюнтаризм и тому подобные вещи, — вне ума не существует.

Само по себе наличие позитивизма у Струве неудивительно: в эпоху, на которую пришлось формирование его личности, позитивизм был философией фактически всей российской интеллигенции. Но, как уже отмечалось, российские позитивисты с большим энтузиазмом приняли те поправки, которые Конт позднее внес в созданную им систему. Видя в них основания для ослабления исходного базиса этой системы, они ввели в нее немалую долю «субъективизма» и в результате освободили человеческую историю от законов позитивной науки. Струве же занял независимую позицию: он отказался следован» сложившейся в России традиции и пытался оставаться чистым и бескомпромиссным позитивистом. Сложность сочетания столь суровой формы позитивизма с либерализмом очевидна: последний базируется на естественном законе, неотъемлемых правах, свободе и подобных им принципах, действие которых не поддается эмпирическому контролю и которые, с точки зрения позитивизма, представляют из себя метафизическую чепуху. Что же до национализма, то он тоже весьма трудно увязывался с позитивизмом, поскольку требовал уважения к авторитету и традиции, которые позитивизм отвергал как таковые. Проявляя лояльность по отношению ко всем трем идейным полюсам — либерализму, национализму и позитивизму, — Струве находился в непрерыной интеллектуальной сумятице вплоть до 1900–1901 годов, когда он, наконец, решил отказаться от позитивизма. После этого его интеллектуальная эволюция несколько спрямилась.

Большинство российских позитивистов в отношении философии представляли из себя полных дилетантов. Действительно, позитивизм освобождал их от необходимости изучать философию, поскольку с точки зрения этого учения она полностью растворена в других науках. Струве и в этом вопросе занял независимую позицию. Он стал первым известным российским радикалом, который владел терминологией и обладал прочными знаниями в области истории и философии, включая логику. И хотя его философские работы не отличались ни ясностью мысли, ни оригинальностью, тем не менее, в ходе теоретизирования по любым вопросам, он демонстрирует понимание специфики проблем, стоящих за формулировками, включающими в себя такие понятия как свобода, необходимость или «диалектика», что явно отсутствует в работах Михайловского или Плеханова.

Если выбирать из философских течений того времени, то Струве был наиболее близок к неокантианству. Строго говоря, неокантианство не являлось обычным философским направлением, поскольку не пыталось дать свой ответ на традиционно решаемые философами вопросы и не ставило своей целью выработать всеобъемлющую точку зрения на мир и положение в нем человека. Его цели были более скромными. Оно возникло в то время (1860–1870 годы), когда естественные науки достигли весьма впечатляющего успеха, а на философские рассуждения стали смотреть как на хотя и безобидные, но все же бесполезные игры. Неокантианцы вполне адаптировались к этой ситуации. Не отвергая, в общемто, притязаний науки и связанного с ней позитивистского взгляда на мир, они сумели выявить весьма важное поле деятельности, все еще остававшееся в ведении философии. Они обратили внимание на то, что вся масса существующих научных теорий создана в условиях некритического употребления понятий, равно как и некритического использования данных, получаемых путем чувственного познания. Они показали, что наука не определила (и не могла сделать этого, исходя из чисто эмпирических данных) суть таких свободно используемых ею принципиальнейших понятий, как «материя», «энергия» или «причина», и что она претендует на полноту использования способности разума к постижению реальности, забывая об ограниченности его познавательного аппарата. Свою главную задачу неокантианцы видели в попытках разобраться с подобными методологическими проблемами, опираясь при этом на критический аппарат логики. Их цель заключалась в усилении позиций науки, в том, чтобы, снабдив ее крепким эпистемологическим фундаментом, сделать ее еще более «научной».

Это философское направление включало в себя множество течений — историки установили наличие по крайней мере двенадцати споривших между собой школ, каждая из которых была связана с каким-либо из немецких университетов. Одни из них опирались преимущественно на идеалистическую сторону философии Канта, другие — на эмпирическую. Наиболее известная неокантианская школа, во главе которой стоял представляющий Марбургский университет Герман Коген, относилась к первому типу. Однако Струве симпатизировал отнюдь не ей. Его привлекала позиция автора книги «Философский критицизм и его значимость для позитивной науки» — Алоиза Риля, выделявшегося среди неокантианцев своим наиболее позитивистским настроем[88]. Риль смотрел на себя как на преемника целой плеяды западных мыслителей, представляющих линию, идущую от Локка через Юма к Канту. Отличительную особенность этих философов, которых он назвал «критическими», Риль видел в их бескомпромиссно-враждебном отношении к метафизике. Он считал их «реалистами», поскольку они понимали, что человеческое восприятие внешнего мира зависит от встроенных в человеческий разум категорий, и проводили резкую черту между реальностью, как она воспринимается, и реальностью, как она есть. В силу этого только «критическая» философия совместима с наукой. А любая другая, если она смешивает мысль с объектом мысли или выводит бытие из идей, а идеи из бытия, отвергалась Рилем как «метафизическая». Для него Гегель был «первейшим метафизиком», а Кант — «величайшим реалистом». Задача же современной философии заключалась в том, чтобы опровергнуть и метафизику («опиум для мышления»), и «некритический материализм» (не сумевший отделить идеи от объективной реальности) и заменить их философской системой, соответствующей современной науке.

Знакомство с «Философским критицизмом» Риля сильно повлияло на ход формирования мышления Струве: после Аксакова и Маркса ни один мыслитель не оказывал на него такого мощного интеллектуального влияния. В частности, именно книга Риля побудила Струве к неприятию «субъективного метода» и базировавшейся на нем философии истории — на том основании, что этот метод был повинен в кардинальном грехе «некритического материализма», то есть в смешении того, что «есть», с тем, что «должно было бы быть» — «sein» с «sollen». Подобное смешение было логически неприемлемо: причины явлений нужно искать в других явлениях, а не в идеях. Отвергнув «субъективный метод», Струве отверг и целый ряд зиждящихся на этом методе представлений, имеющих хождение в философии истории и социологии: о том, что на ход истории в значительной мере может влиять просвещенная личность; о том, что интеллигенция, являясь своего рода коллективным телом таких личностей, представляет собой первичный двигатель исторического процеста; о том, что общество может быть сознательно сформировано таким образом, чтобы удовлетворить стремление личностей к самоосуществлению. Все это было «метафизикой». Так же как и выведенная из этих представлений теория радикализма, поддержанная такими идеологами российской интеллигенции как Михайловский, Лавров и их последователи.

Вместо «субъективной социологии» Струве обратился к философии истории, из которой была изгнана вся этика. Самой первой социальной теорией, которую принял Струве, был тот самый социальный дарвинизм, для вытеснения которого и была создана «субъективная социология». Очарованный Дарвином, Спенсером и их австрийским учеником Людвигом Гумпловичем, он стал воспринимать историю как арену безжалостной борьбы, в которой устремления отдельного человека ничего не значат. Представление интеллигенции о себе как о делателе истории Струве всегда казалось самообманом — в юности он называл его комическим, в более зрелом возрасте — трагическим. Исторический и социальный прогресс, считал Струве, движутся исходя из присущих им законов, действие которых не в состоянии отменить ни возникающие у человека желания, ни создаваемые им идеалы.

Мы изложили одну из двух причин, по которым Струве счел неприемлемой для себя ту радикальную доктрину. которая превалировала в России 1880-х. (Вторая причина заключалась в неприятии им политического оппортунизма радикалов.) Поиски более совершенного варианта социализма вели Струве прямо к социал-демократии.

Переход Струве в социал-демократы длился более четырех лет и имел две отчетливо выраженные фазы: первая (1888–1890) — принятие марксистской теории истории (экономический детерминизм), особенно — присущего ей вгляда на историческое значение капиталистической фазы истории; вторая (1890–1892) — осознание того, что происходящее в России соответствует не теории «особого пути», развиваемой российскими учениками Маркса при одобрении последнего, а классической схеме построения капиталистического общества, описанной Марксом в его основопологающих экономических трудах. Подобная эволюция взглядов была нетипичной для мыслителей поколения Струве.

Квинтэссенцией марксизма стал для Струве тезис, сформулированный Марксом в его предисловии к своей работе «К критике политической экономии» и дающий определение экономического базиса социальных и политических институтов: «В общественном производстве своей жизни люди вступают в определенные, необходимые, от их воли не зависящие отношения — производственные отношения, которые соответствуют определенной ступени развития их материальных производительных сил. Совокупность этих производственных отношений составляет экономическую структуру общества, реальный базис, на котором возвышается юридическая и политическая надстройка и которому соответствуют определенные формы общественного сознания. Способ производства материальной жизни обуславливает социальный, политический и духовный процессы жизни вообще. Не сознание людей определяет их бытие, а, наоборот, их общественное бытие определяет их сознание. На известной ступени своего развития материальные производительные силы общества приходят в противоречие с существующими производственными отношениями, или — что является только юридическим выражением последних — с отношениями собственности, внутри которых они до сих пор развивались. Из форм развития производительных сил эти отношения превращаются в их основы. Тогда наступает эпоха социальной революции»