Струве: левый либерал 1870-1905. Том 1 — страница 18 из 90

[126].

Некоторые из участников социал-демократического кружка (например, Голубев и Странден) вели пропаганду и среди рабочих, но лично Струве этим не занимался. Он занимался исключительно разработкой теоретических вопросов. Он никогда не умел разговаривать с простыми людьми как пропагандист — создавая впечатление, что он один из них. Однажды Голубев привел Струве на собрание рабочего кружка, одолжив ему для маскировки свое пальто. Но поскольку вскоре после этой проделки Голубев был арестован и забрал пальто с собой в тюрьму, Струве бросил это занятие[127].

Благодаря эрудиции и блистательным выступлениям на публике к концу второго года обучения в университете (весной 1891 года) Струве приобрел завидную репутацию. Он стал признанным лидером небольшой группы социал-демократов, действовавшей в Санкт-Петербургском университете, а также главным трибуном новой ветви радикализма.

Тем не менее в самом факте его руководства данным или каким-либо иным движением ощущалось нечто нереальное, поскольку он не обладал ни одним из тех качеств, которые необходимы политическому лидеру. Он был совершенно неспособен дисциплинировать свой ум, что существенно в условиях активной политической деятельности, особенно если она протекает в нелегальных условиях. Его ум работал с такой скоростью и одновременно на стольких уровнях, что даже наиболее преданные его почитатели никогда не могли с уверенностью сказать, какую именно позицию по тому или иному отдельному вопросу он в данный момент занимает и во что они, следуя ему, должны верить. Сошлемся на один из множества примеров: Воден позднее вспоминал, как он изумился, услышав заявление Струве о том, что государство выполняет прогрессивную историческую функцию и должно сохранить свои полномочия и после победы социализма[128]. И это немарксистское заявление Струве сделал в тот момент, когда пытался донести до своих друзей базовые основы марксистской социологии. Разумеется, он мог скрыть от них противоречивость своих мыслей. Но двуличие любого рода было ему чуждо. Он всегда говорил то, что думал, иногда облекая это в неприемлемо резкую форму, и ни при каких обстоятельствах не пытался прилаживать свои мысли к восприятию слушателей.

Большинство людей он приводил в замешательство. У него было обыкновение — естественное для человека, обладающего глубокими знаниями, а он принадлежал именно к таким — любой аргумент пытаться рассмотреть с разных сторон. Он всегда проводил резкую границу между субъективными желаниями и объективной реальностью, и был способен понять и даже защищать малопривлекательные для него точки зрения. Однако другие видели в этом не различение субъективного и объективного, столь важное для Струве, а наличие необъяснимых противоречий. Об Арсеньеве, в высшей степени уважавшем интеллект Струве, говорили, что однажды он выразил неудовольствие по поводу того, что со Струве никогда не знаешь, что он скажет на следующей неделе[129]. Другие современники говорили о «струвистской отсебятине», подразумевая под этим своего рода интеллектуальную капризность[130]. И понятно, что столь непредсказуемый человек, повинующийся исключительно голосу своего утонченного и неутомимого ума, совершенно не годился на роль лидера.

Более того, с его манерой произносить публичные речи никак нельзя было рассчитывать на то, чтобы увлечь за собой массы. Стоя перед аудиторией, он говорил задыхаясь, с трудом выговаривая слова, которые едва поспевали за его быстро летящими мыслями, и при этом жестикулировал столь несуразно, что казалось, будто он просит о помощи. Очевидец, слушавший Струве, тогда еще гимназиста, в салоне Арсеньева, писал, что он производит впечатление человека, находящегося в состоянии абсолютной беспомощности, поскольку свою речь он «энергично подчеркивал резкими модуляциями голоса и суетливо растерянными, словно ищущими помощи жестами обеих рук, как будто сам с собою борется, не столько других, сколько самого себя убедить хочет»[131]. Другой очевидец писал, что в процессе публичного выступления Струве «напоминает крестьянку, тонущую в льняном семени»[132].

Да и физические данные Струве не соответствовали облику человека, рожденного руководить. Оболенский, встретившись с ним около 1892 года в университете после двухлетней разлуки, писал, что по сравнению со школьным периодом он явно возмужал и, несмотря на многочисленные веснушки и оттопыренные уши (Струве полностью отдавал себе в этом отчет), отнюдь не выглядит уродливым и явно имеет успех у женщин. Он по-прежнему не отличался крепким здоровьем, и его слабое тело не выдерживало даже обычного озноба или легкого физического напряжения. Как и его мать, Струве постоянно мучила то одна, то другая болезнь, особенно часто он страдал от желудка. Чувствительность его была столь высока, что в холодные зимние дни он не выходил из дома, а любая работа изнуряла его, временами доводя до состояния острой депрессии[133].

Он все время куда-то торопился, словно там, где его нет, могли произойти великие события, и никогда не заканчивал начатого, а начинал он многое.

Но в процессе умственной деятельности он демонстрировал такое необычайное сочетание мощи, кругозора, честности и чистоты, что все остальное становилось несущественным — и издержки чисто интеллектуального подхода, и комическая манера публичных выступлений, и полная неспособность к организации. Все, кто имел с ним дело в те годы, отмечают, что его слушатели попадали под исходящие от него обаяние и очарование. И пока социал-демократия оставалась чисто интеллектуальным движением, то есть примерно до 1900 года, Струве был политической фигурой первой величины — наследником Герцена, Писарева, Чернышевского и тогда еще живого Михайловского. Становящейся социал-демократии был необходим лидер, и эта роль выпала Струве. Хорошо знавшая его Калмыкова была, видимо, единственной, кто чувствовал, что за всеми этими публичными чествованиями кроется ошибка. Много позже, когда Струве обвинили в предательстве дела, которым он когда-то руководил, она выступила в его защиту: «В главари с. — д. Партии он не лез, а сами обстоятельства русской жизни его выдвинули»[134]. Это суждение, судя по всему, можно признать вполне справедливым.

Весной 1891 года, к концу второго года пребывания Струве в университете, возглавляемый им марксистский кружок постепенно начал распадаться. Некоторые из его членов за участие в студенческих беспорядках были исключены из университета, другие сидели в тюрьме — либо за пропаганду социалистических теорий среди рабочих, либо за участие в траурном шествии на похоронах Шелгунова. У самого Струве пока еще не было неприятностей с полицией, несмотря на то, что он тоже участвовал в процессии, сопровождавшей траурный кортеж Шелгунова[135].

В конце 1891 года Струве тяжело заболел воспалением легких[136]. Калмыкова выходила его, и когда здоровье его восстановилось, он решил провести оставшуюся часть академического года в Австрии — в университете города Грац. Этот университет привлекал его тем, что там преподавал известный социал-дарвинист Людвиг Гумплович, настойчиво пропагандировавший взгляд на прогресс как на цепочку последовательно разворачивающихся конфлик тов — сначала между расами, потом между государствами, и, наконец, между классами[137]. Струве очень привлекал этот человек, придерживающийся столь антисубъективистских и дарвинистских взглядов, тем более, что «прямота односторонней мысли [Гумпловича] доходила до цинизма»[138]. Его теории представляли для Струве несомненный интерес, поскольку ничто не могло быть для него важнее, чем дополнительное число аргументов, с помощью которых можно было пробить брешь в позиции этического и сентиментального социализма русской интеллигенции.

В университете Граца Струве имел статус «экстраординарного слушателя» (вольнослушателя), посещавшего курс лекций по административному праву, который читал Гумплович, и курс лекций по политической экономии, который читал Рихард Хильдебранд[139]. Гумплович не скрывал своего удивления по поводу того, что кто-то оказался способным приехать в Грац из России только для того, чтобы прослушать курс его лекций, и вскоре Струве понял, чем это объясняется. Лекции этого знаменитого человека не имели никакого отношения к тем общим социологическим и историческим вопросам, которые интересовали Струве. Они представляли собой скучнейший обзор австрийской статистики и административного законодательства. Уже через несколько минут после того, как Гумплович начал чтение своей лекции, Струве убедился, что здесь ему учиться нечему[140].

Продолжая числиться слушателем лекций Гумпловича, большую часть времени летнего семестра 1892 года Струве, видимо, отдал самостоятельным занятиям. Он погрузился в изучение неокантианской философии и прочел огромное количество немецкой литературы по экономике. Особенно его привлекли идеи немецкой социолиберальной экономической школы, которую отличало сочетание высокого уровня профессионализма с чувством социальной ответственности. Выдающимися представителями этой школы были Л. Брентано и его ученики Генрих Геркнер и Г. фон Шульце-Геверниц. Струве очень понравился главный тезис, выдвинутый этими учеными, — о том, что современный капитализм вынужден поощрять социальные реформы, поскольку для нормального функционирования ему необходим процветающий рабочий класс. Подобная точка зрения, предполагающая постепенное затухание классовых конфликтов, в гораздо большей степени отвечала социальной философии Струве, чем марксистская диалектика. У Брентано он также нашел подтверждение своей убежденности в прогрессивной роли капиталистического сельского хозяйства