Но с другой стороны, аксаковский национализм имел сильную либеральную направленность, странным образом связанную с некоторыми положениями его ксенофобской установки. Как и все славянофилы, он проводил границу, разделяющую власть и «землю», или народ. Государство наделялось всей полнотой политической власти, не ограниченной ни конституцией, ни парламентом; единственным ограничением было традиционное для славянофилов требование уважения гражданских свобод народа. Интерпретируя взаимоотношения власти и «земли», Аксаков шел дальше тех неопределенных обобщений, которыми ограничивались его соратники. В отличие от них, он не идеализировал народ России и не считал, что тот содержит «в своей душе» секрет некой высшей правды, потерянной для образованных людей. Не разделял он и того мнения, что народ, якобы, сам по себе способен создать в России действительно национальную культуру. Безграмотный и вследствие этого пассивный в культурном отношении, русский народ представлялся ему нацией в потенции. Для того чтобы эта нация могла стать реальностью, народу необходимо было поднять себя на более высокий уровень — общества. Кстати, само слово «общество» Аксаков употреблял в том смысле, в каком оно употребляется в английском языке (society)[37], обозначая то, что народ образует из себя на более высокой стадии исторического развития. Общество — это «та среда, в которой совершается сознательная, умственная деятельность известного народа; которая создается всеми духовными силами народными, разрабатывающими народное самосознание»[38].
Подъем на этот уровень сознания невозможен без гражданских свобод: активное «общество» может быть создано «пассивным» народом только в том случае, если ему позволят образовывать себя, предоставят свободу проведения дискуссий и экспериментаторства в рамках местного самоуправления. Неоспоримой заслугой Аксакова является то, что он упорно боролся за распространение и улучшение качества начального и среднего образования, за сохранение земского управления и реформированных судов, а также за установление в стране свободы слова. Он ненавидел полицейско-бюрократический режим Николая I, на который пришлась его юность. В 1880-х, когда реакционеры убеждали Александра III окончательно ликвидировать то, что еще оставалось от реформ, проведенных его отцом, и вернуться к николаевскому авторитаризму, среди голосов, предупреждавших о разрушительных последствиях такого поворота, голос Аксакова был едва ли не самым громким. Он считал существенно важным, чтобы правительство набирало силу, опираясь на просвещенную часть граждан, а не на полицейские репрессии. Резко критикуя внутреннюю и международную политику правительства, он постоянно подвергался притеснениям со стороны властей, но попавших в цель публикаций у него было побольше, чем у любого современного либерального или радикального публициста.
Не меньше, чем бюрократии и полиции, аксаковский национализм был враждебен радикальной интеллигенции. По его мнению, она не представляла собой желаемой альтернативы вестернизированной элите, сформировавшейся в стране во времена Петра I, поскольку также самолично присвоила право говорить от имени народа. Ее стремление преобразовать страну по определенному плану, по мнению Аксакова, также не соответствовало действительным российским интересам, как и усилия бюрократии прекратить вообще какое-либо развитие страны. Только народ, сам по себе, свободно говоря и действуя, мог бы выработать национальную линию развития, и никто, считал Аксаков, не имел права препятствовать ему в этом, так же как никто не имел права действовать от его имени.
На первых порах Струве принял аксаковский национальный идеал создания российской нации путем внедрения просвещения, местного самоуправления и свободы слова. Как и Аксаков, он никогда не рассматривал нацию как нечто уже данное, как нечто, что для своего процветания требует единственно обособления от «иностранного влияния», чего, в угаре национального самолюбования, добивались ультранационалисты. С ранних лет Струве считал, что формирование русского национального сознания — дело будущего: для него это было задачей, а не данностью. Но то, что Аксаков обозначал английским словом «общество» (society), Струве обозначал немецким словом «культура» (Kultur): этот термин был одним из основных в его словаре и означал сознательное формирование среды, обеспечивающей неограниченные возможности индивидуальной и общественной самоидентификации. Когда в 1894 году Струве говорил о Соединенных Штатах как о стране, достигшей высочайшего, относительно мирового, уровня культуры[39], он использовал слово «культура» именно в аксаковском смысле; в этом же смысле оно часто употреблялось и в его последующих работах.
До пятнадцати лет Струве исповедовал национализм именно этого типа: частично консервативный, частично либеральный. Он ожидал от монархии продолжения линии Великих Реформ, подъема уровня «культуры» и помощи в формировании нации, порицая революционеров за то, что они мешали осуществлению этой возможности. И если бы монархия осталась верной реформизму 1860-х, то Струве, возможно, никогда бы не изменил своих политических взглядов, поскольку в глубине души он был слишком немец и испытывал инстинктивное уважение к государству как к созидательной силе. Однако правительство, как известно, избрало другой путь. В 1881 году, после короткого колебания, оно решило отказаться от попыток преобразования общества в духе социального партнерства и перешло к репрессивному управлению с опорой на полицейско-бюрократический аппарат. История российской политики последней четверти XIX века, после убийства Александра II, стала историей жестокого подавления даже той сравнительно ограниченной сферы общественной активности, которая являлась результатом Великих Реформ.
Аксаков полностью отдавал себе отчет в происходящем, но был слишком стар, чтобы изменить линию поведения, и до конца жизни продолжал работать на дело создания русского «общества» внутри структуры монархического абсолютизма. Он отвергал конституцию и парламент, полагая, что они способны только отвлечь внимание русского народа от более важных для него культурных задач и способствовать подчинению страны западнически настроенной элите. В силу этого он даже был готов частично ограничить свои требования в области гражданских свобод.
Пока Аксаков был жив, Струве, судя по всему, придерживался той же позиции. Но зимой 1885-86 года наступил первый из нескольких, имевших место в его жизни интеллектуальных кризисов: его приверженность монархизму рухнула. Иными словами, он осознал фатальность пропасти, образовавшейся между правительством и страной. Самодержавие, которое со времен Петра I тащило упирающуюся страну в цивилизацию и культуру, после 1881 года потеряло всякое право на лидерство — хуже того, оно превратилось в тяжкий груз, препятствующий естественному развитию страны. Косный полицейско-бюрократический истеблишмент не мог больше управлять народом, образованный слой которого предавался бесконечным и страстным спорам по поводу фундаментальных религиозных, политических и социальных вопросов, а его передовые умы творили литературу и искусство мирового значения. Страна переросла свое правительство и более не могла жить без политической свободы. Как вспоминал Струве полвека спустя, его приверженность политической свободе была «рождена невероятным богатством российской духовной и культурной жизни, которая с очевидностью отказывалась соответствовать традиционной законодательной и политической структуре автократии или абсолютизма, даже и просвещенного»[40].
Убежденность в этой мысли явилась, должно быть, результатом внезапного прозрения, поскольку сам он говорил о своем обращении к либерализму как о происшедшем под воздействием «нечто, подобного стихийной силе»[41]. При каких обстоятельствах это произошло, мы можем только догадываться. Однако имеются твердые указания на то, что этот интеллектуальный кризис был инициирован последним столкновением, имевшим место между Аксаковым и цензурой незадолго до его смерти в январе 1886 года.
В ноябре 1885 года Аксаков опубликовал в Руси статью, содержащую резкие нападки на политику царского правительства в Болгарии и ставящую в вину российским дипломатам ухудшение позиции России на Балканах. Результатом публикации явилось письмо министра внутренних дел, обвинившего Аксакова в том, что он изложил интерпретацию событий «в тоне, несовместимом с истинным патриотизмом». Как того требовало тогдашнее законодательство, Аксаков опубликовал это письмо без каких-либо комментариев в следующем выпуске Руси. Но затем не преминул использовать его текст для язвительного разоблачения бюрократической концепции патриотизма, распространенной среди царских чиновников:
«Но мы позволяем себе утверждать, что и самый закон не уполномачивает Главное Управление по делам печати на подобную формулу обвинения; не предоставляет полиции, хотя бы и высшей, делать кому-либо внушения по части «патриотизма». Говорим: «полиции», потому что Министерство внутренних дел, в ведение которого передана в 1863 г. из Министерства народного просвещения русская литература, есть по преимуществу министерство государственной полиции и обязано ведать литературу лишь с точки зрения полицейской…
В самом деле, что такое «истинный» и «неистинный патриотизм»? Где надежные признаки того и другого? Где критерий для оценки или даже распознавания? С нашей точки зрения, например, истинный патриотизм для публициста заключается в том, чтобы мужественно, по крайнему разумению, высказывать правительству правду — как бы она горька и жестка ни была, а для правительства — в том, чтобы выслушивать даже и горькую, жесткую правду. По мнению же многих в так называемых высших сферах, наиистиннейший патриотизм — в подобострастном молчании…