Струве: правый либерал, 1905-1944. Том 2 — страница 17 из 143

[21]. Опыт того периода убедил Струве, что с идейной точки зрения «массы» были столь же не готовы к «ответственному политическому творчеству», как и интеллигенция[22].

Сказанное заставляло по-иному воспринимать угрозу, исходящую от интеллигентов-радикалов. К ним нельзя было более относиться как к своенравным детям русского деспотизма, чья судьба предполагала лишь смирение или вытеснение на обочину жизни. Могучее влияние, которое они оказывали на массы в критические моменты истории, несло в себе смертельную угрозу: «Наиболее неожиданной и наиболее замечательной чертой эпохи, в которую мы вступили с 1904 года, является та легкость взаимного понимания, которая установилась между “интеллигенцией”…и “народными массами”. “Взаимное понимание” тут, может быть, несколько слишком сильное в одном, слишком слабое в другом отношении выражение. “Понимания”, может быть, ни с той, ни с другой стороны не было, но была органическая солидарность, которая в некоторых отношениях важнее и значительнее всякого “понимания”. Интеллигенция оказалась “революционно-народнической”, а народ — “народником-революционером”»[23].

«Русская революция показала, что у народа нет своего особого “стержня”, своей “основы”, своего “цвета”, отличного от стержня, основы и цвета интеллигенции…Грехи русской революции — грехи общие, интеллигенции и народа. Разница только в том, что интеллигенцию мы всегда мыслим, как субъектов (физических или собирательных), которым их действия могут и должны быть вменены, тогда как к “народу” понятие вменения недопустимо. И процесс духовного и культурного лечения должен быть начинаем с “интеллигенции”. Но лекарством она не может позаимствоваться от народа. Народ сам нуждается не менее в том же лечении»[24].

Но, как и следовало ожидать, систематической критики русской интеллигенции Струве так и не дал. Задуманная им книга на эту тему под заглавием «Государство и революция» осталась, подобно многим другим его амбициозным проектам, незавершенной, и лишь отдельные ее фрагменты увидели свет. Его работы, касающиеся данного предмета, обычно представляли собой отклики на отдельные события или на полемические выпады в собственный адрес и потому, как правило, оказывались разрозненными и неполными. Помимо собственного журнала Русская мысль, у него имелись еще два канала самовыражения. Первым из них была ежедневная газета Слово, орган прогрессивно настроенных промышленников, с которой сотрудничали консервативные кадеты и октябристы и которая, в отличие от прочих русских газет того времени, была достаточно благосклонна к Струве и его взглядам. В 1908–1909 годах Струве регулярно печатался на ее страницах, предпочитая Слово кадетской Речи, от случая к случаю предоставлявшей ему свою трибуну. Другим стал издаваемый Григорием Трубецким Московский еженедельник, в котором Струве видел прямого наследника Полярной звезды. Несмотря на отрывочный характер писаний 1906–1909 годов, именно здесь нашел выражение комплекс идей Струве, который, хотя и не обрел вид системы, все же оказался весьма близок к систематическому целому.

Основное обвинение, выдвигаемое им против интеллигенции, заключалось в том, что последняя оказалась не в состоянии понять те изменения, которые принесла революция 1905 года, и политически приспособиться к новому положению вещей. В 1906 году Струве писал, что год назад, по возвращении в Россию, ничто не поразило его более, нежели отказ левых радикалов (сюда можно было бы с полным основанием добавить и левых кадетов) признать историческое значение случившегося[25]. Почему же так получилось? Размышляя над этим вопросом, Струве обращался к стандартным аргументам, используемым против интеллигенции русскими консерваторами XIX столетия: оторванность от реальной жизни, говорил он, влекла за собой интеллектуальную косность и доктринерство. Но в отличие от консервативных критиков он был склонен обвинять в этом не столько самих интеллигентов, сколько царизм: «То самое чудовище самодержавия, которое держало народ в невежестве, нищете и угнетении, оно же держало и интеллигенцию в нездоровом искусственном отдалении и отчуждении от жизни. Люди, которым систематически мешали и запрещали прикасаться к жизни, работая для нее и питаясь ее здоровыми соками, недаром были “отщепенцами”: в своем духовном уединении и ожесточении они утеряли все мерки и перестали ясно видеть возможное и нужное. “Отщепенство” породило бредовые идеи. “Пленной мысли раздраженье” перешло в опьянение мысли освободившейся, но еще не свободной, мысли не подчиненной, но в то же время и безвластной»[26].

«Где же, на чем можно было развиться и окрепнуть политической даровитости русской интеллигенции? — вопрошал он риторически. — Плоды добрые не могли вырасти на сыпучих песках, которых никогда не орошала живая вода политического творчества»[27].

Из-за слабого контакта с реальностью интеллигенции не хватало гибкости: она замкнулась в тех установках и постулатах, которые сформировались в ходе долгой борьбы с самодержавием. Согласно одному из самых ярких наблюдений Струве, «русская интеллигенция вообще едва ли не самая консервативная порода людей в мире»[28]. Именно этот врожденный консерватизм был повинен в неспособности или нежелании интеллигенции принять перемены 1905 года. Она инстинктивно продолжала воспринимать «власть» как «врага», несмотря даже на то, что отныне властные полномочия перестали быть безраздельной монополией царя и его бюрократии, превратившись в своеобразный кондоминиум, в котором народ и интеллигенция, как выразители народных интересов, получили свою долю. Интеллигенция по-прежнему раздувала вооруженные восстания, забастовки, акты бойкота и саботажа, как будто бы не замечая того, что, поступая подобным образом, она теперь вредит и себе, и народу, которому желала помочь.

Подобная установка привела к невольному альянсу интеллигенции с бюрократией, в конечном счете погубившему революцию. Радикализм и реакция взаимно дополняли друг друга. Так и не проникшись духом октябрьского Манифеста и прибегнув к самым жестоким мерам для восстановления порядка в деревне, власти и их сторонники из правых способствовали развалу конституционной системы. В свою очередь, интеллигенция, отказавшись жить в соответствии с предначертаниями Манифеста и Основных законов и настаивая на бесконечной революционной борьбе, снабдила бюрократию аргументами в пользу упразднения конституции. Опасность, исходящая от врагов справа, заявлял Струве в период работы I Государственной Думы, «главным образом обуславливается той поддержкой, которая оказывается им слева»[29]. «Русская революция и русская реакция как-то безнадежно грызут друг друга, и от каждой новой раны, от каждой капли крови, которыми они обмениваются, растет мстительная ненависть, растет несправедливость русской жизни»[30]. Он постоянно указывал на то, что своими действиями правые и левые дополняют друг друга.

«Правовая беспринципность революции выражалась в формуле: всякое действие допустимо, если оно полезно для революции. По недомыслию, хорошо известному логической теории, все вредное для правительства приравнивалось к полезному для революции, и, таким образом, к морально чудовищной посылке присоединялись допущения, фактически нелепые. Каким реальным содержанием история наполнила эту логику, достаточно известно.

Правовая беспринципность контрреволюции выражается в формуле: всякое административное действие допустимо, если оно наносит вред “крамоле”. На линии этого рассуждения может лежать всякое преступление…Этим подготовляется не умиротворение страны, а возрождение с новой силой тождественной формулы с революционным знаком»[31].

Сговор правых с левыми отразился не только на судьбах русской конституции. Пропаганда, которую оба лагеря вели в народных массах, возбуждала ненависть к образованному меньшинству населения: и хотя правые играли на антикультурных или антизападнических инстинктах, а левые — на классовой ненависти[32], они сообща работали на один и тот же результат, поскольку в России образование издавна отождествлялось с материальным благополучием. Подобная смычка очень беспокоила Струве. Он считал, что самодержавие «социофизически» опиралось на ту врожденную подозрительность, которую невежественный народ питал к «образованным»[33]. Для того чтобы ослабить монархию, необходимо было обеспечить единство интересов неграмотных и образованных. Но вместо этого интеллигенция, пропагандировавшая лозунги классовой борьбы, лишь углубляла инстинктивное неприятие культуры в народной среде: «В России ни крестьяне, ни рабочие не имеют ни малейшего понятия о научной теории классовой борьбы. Недоверие к “буржуазии”, внушаемое народу во имя этой теории, поощряет не столько складывание классового самосознания, сколько укрепляет ненависть к образованным слоям, стоящим во главе освободительного движения»[34]. Сражаясь за один и тот же электорат, русская реакция и русский радикализм пользовались одним и тем же оружием. Они на пару препятствовали формированию у народных масс здоровых и конструктивных политических привычек: «Вот почему тем русским политическим деятелям, у которых развито чувство политической ответственности, так трудно получить доступ к умам и сердцам народных масс»