а, поскольку польза теории не вызывала сомнений, а радикальная антитеоретическая установка немецкой исторической школы не пользовалась у него поддержкой. Решение, сформулированное Струве под влиянием французского математика Поля Панлэвэ, заключалось в том, чтобы превратить статистику в «мостик», соединяющий частное с общим. В своем предисловии к французскому изданию «Теории политической экономии» Джевонса этот ученый заявлял, что обычная математика не способна к осмыслению явлений, в которых задействована непредсказуемая человеческая воля: единственной отраслью математики, хоть как-то применимой в экономике, является статистика[24]. Струве полностью разделял подобные воззрения. Он был убежден, что экономика постепенно движется к «статистификации» и что это неплохо. Цитируя А.А. Чупрова, он писал: «Статистика, устанавливая закономерность массовых явлений, утверждает в то же время, что эта “закономерность… ни в коей мере не свидетельствует ни в пользу, ни против детерминированности тех единичных процессов, которые слагаются в массовые итоги: она равно мирится и с тем, и с другим допущением”»[25].
Упомянутый выше термин «внутренний дуализм» обозначает позицию, согласно которой лишь некоторые сферы социальной жизни можно рационализировать, в то время как другие рационализации не поддаются; иными словами, существует вполне четкая (хотя и подвижная) граница, за которой социоэкономические процессы не регулируются. По-видимому, впервые Струве пришел к такому выводу, размышляя о процессе формирования цен, в ходе которого последние являют себя то в виде «фактов», то в виде «норм». Как факты они выступали продуктом человеческого своеволия, отражающего субъективно формулируемые запросы, и менялись с изменением ситуации на рынке; нормы же означали, что цена, будучи установленной, способна оказывать влияние на поведение будущих покупателей и продавцов. Так или иначе, впервые идея «основного дуализма» посетила Струве осенью 1910 года, когда он занимался исследованием взаимоотношений между свободными и регулируемыми ценами[26].
Различие, проводимое Струве между двумя областями, не было чуждо экономической теории XIX столетия. Оно отразилось, к примеру, в практикуемом Родбертусом противопоставлении «логических» и «исторических» экономических явлений, а также обозначенном Джоном Стюартом Миллем в предисловии к «Принципам политической экономии» разграничении экономических явлений, зависящих, с одной стороны, от физических или естественных сил, а с другой — от социальных институтов и отношений. Указанная дихотомия проистекала из того, что взаимоотношения человека с его социальным и природным окружением (или, как говорил Струве, «зависимость человека от природы» и «отношения между людьми»[27]) фундаментально различны. Струве воспринял и углубил эту дихотомию, придав ей более важное теоретическое значение, нежели его предшественники.
Согласно Струве, отношения человека с природой можно полностью упорядочить; разумеется, речь идет о рационализации не природы как таковой — возможности человека здесь ограничены, но контактов людей с их природным окружением. В той мере, в какой человек знает, чего хочет и представляет, как добиться желаемого, он способен к планированию собственных действий с целью обеспечения «рациональных» результатов, то есть получения максимальной отдачи от вложенного труда и прочих затрат. Но взаимоотношения между самими экономически ориентированными индивидами, каждый из которых действует, исходя из собственных частных надобностей, не могут быть рационализированы полностью, ибо здесь сталкивается множество человеческих воль. Струве (вероятно, под влиянием Макса Вебера) признавал, что сфера общественной жизни, подверженная рационализации, постепенно расширяется: «Человечество несомненно движется по пути все большей и большей рационализации [общественно-экономического процесса]. В этом смысле можно было бы сказать, что человечество идет к социализму, если бы социализм в сколько-нибудь специализированном смысле не означал лишь одного метода этой рационализации, метода ее принудительно-коллективного осуществления, и даже для этого метода не являлся лишь весьма грубой и слишком общей формулой»[28]. Но в отличие от Вебера, полагавшего, что людям не остается ничего иного, как подчиниться натиску рациональных технологий и стоящей за ними вездесущей бюрократии, Струве был настроен более оптимистично:
«Идея, что всю жизнь можно рационализировать, идея, поддерживаемая обоими крайними враждующими лагерями: и социалистами, требующими полного и всецелого, в принципе, хозяйственного регулирования, и реакционерами, настаивающими на этом основании на уничтожении покровительства слабым и отмене социального законодательства, идея эта объективно неверна. Человеческая жизнь в целом — и в частности социальная и хозяйственная жизнь может развить maximum совершенства и maximum творческих сил лишь при условии совместного действия планомерной и сознательной деятельности человека и действия таких сил, которые по самому существу своему рационализации со стороны человека не поддаются. Эта мысль, конечно, заключает в себе признание некой имманентной границы для разумного творчества человека. Против нее может быть выставлено, и действительно выставляется облеченное в торжественную и чрезвычайно эффектную форму возражение, будто не следует людям внушать идею, что человеческий разум имеет границы, что подобное подчеркивание ограниченности и предельности человеческого разума ведет не вперед, на пути великой борьбы и великих достижений, а назад, к застою, к остановке. Однако это возражение, несмотря на всю свою эффектность и на бесспорное значение тех психических сил, к которым оно апеллирует, опровергается не только объективно, фактами, но и должно быть отвергнуто по соображениям практическим. Ни на одну минуту человек не может допустить мысли, что все поддается его рационализированию: допустить такую силу человеческого разума значит логически неизбежно допустить, что когда-нибудь человеческое творчество прекратится, разум человеческий иссякнет. И символически характерно, что философ, учивший о безграничности человеческого разума, о неиссякаемости его творчества, пришел не более не менее как к отрицанию этого тезиса. А именно Гегель в конце концов вообразил, что философское развитие закончилось его системой»[29].
Дуализм, присущий социоэкономическому процессу, хорошо иллюстрируется природой денег и историей монетаристских теорий. Еще во времена Аристотеля отмечали, что в деньгах есть две не связанных между собой стороны: одна обусловлена общественным консенсусом, другая — решениями власти; первая запечатлена в рыночной стоимости денег, а вторая — в их номинальной стоимости. В данном случае рыночная стоимость (покупательная способность) представляет спонтанные, стихийные силы, в то время как номинальная стоимость денег фиксирует целенаправленные устремления сил, называемых Струве «автогеническими». Римские юристы, пытавшиеся постичь сущность денег, но не сумевшие справиться с их двойственной природой, колебались между двумя интерпретациями. Средневековые мыслители предпочитали «автогеническую» трактовку, полагая, что деньги обладают ценой только потому, что монарх приказал отчеканить на них определенный номинал. Эту идею средневековья усвоили и меркантилисты; по словам английского последователя этого учения Николаса Барбона, «деньги — это ценность, установленная законом». В начале XX века данная теория была реанимирована Г.Ф. Кнаппом и школой, отстаивающей «государственническую» теорию денег.
Последняя, полагал Струве, усматривала лишь половину истины. Ведь на деле в деньгах всегда присутствовали и должны были присутствовать обе составляющие, хотя «гетерогенический» элемент все же преобладал. Это происходило по следующей причине: «Не только ex definitione, но и по существу действия государства суть действия «рациональные» или, выражаясь нашим более общим термином, явления автогенические. Ведь именно в этом и отличие государства от общества, что явления государства приурочены как целесообразные действия к государству, как к их субъекту, и потому суть явления принципиально автогенические. Поскольку государство делает не то, что оно хочет, оно растворяется в обществе, и его действия тонут в системе гетерогенических явлений, из которых складывается то, что мы называем обществом»[30].
Теория «внутреннего дуализма социоэкономического процесса» имела для Струве далеко идущие последствия. Она устанавливала пределы «рационализации» или «социализации» любого общества, то есть степень его подчинения расчетам единой воли. Даже в наиболее эффективно управляемых системах всегда сохраняется элемент спонтанности и, соответственно, те экономические и социальные явления, которые ассоциируются с «гетерогенической» стороной социоэкономического процесса.
Вероятно, страсть Струве к экономической методологии была напрямую обусловлена его разочарованием в марксизме. Столкнувшись в теории Маркса с целым рядом неразрешимых противоречий, Струве решил усовершенствовать собственный метод. От критики Маркса он перешел к критике немецкой исторической школы, а затем — к критике концепции предельной полезности. Подобно многим бывшим марксистам, он постоянно, даже занимаясь чем-то совершенно другим, продолжал полемизировать с Марксом. (Примером тому могут служить, в частности, его лекции в Политехническом институте, где он работал с молодой аудиторией.)
Для того чтобы понять, что именно не устраивало Струве в методологии Маркса, лучше всего обратиться к предложенному последним определению капитала. Капитал, говорит Маркс, «это не вещь, а определенное, общественное, принадлежащее определенной исторической формации общества производственное отношение, которое представлено в вещи и придает этой вещи специфический общественный характер»