Струве: правый либерал, 1905-1944. Том 2 — страница 31 из 143

[52].

Для рассмотрения социальных феноменов Струве предложил две принципиальные категории: «единство» и «целое». «Единство» постулирует субъективную волю, способную к целенаправленному усилию; первейшим примером здесь выступает государство. Общество, однако, никогда не бывает «единым», оно способно быть лишь «целым», то есть совокупностью различных воль и устремлений. Есть несколько разновидностей целого. Случайные скопления, такие, как, например, куча камней, части которых пребывают лишь в неопределенных отношениях друг с другом, составляют первый вариант. Это — «реальная совокупность». Очевидно, что общество представляет собой «целое» иного рода. Другим типом является организм. Но общество невозможно уподобить и данному типу, так как в нем отсутствует единое волевое начало, отличающее любой организм. Подбирая термин, наилучшим образом описывающий социальную целостность, Струве обратился к словарю экологии. То, что экологи называют «доминирующим сообществом» — сеть взаимозависимостей между животными, а также между ними и их окружением, наблюдаемую, скажем, в лесу, — Струве назвал «системой». В отношении элементов системы нельзя говорить ни об отсутствии индивидуальных воль (отличающем составные части организма), ни о совершенно раздельном их сосуществовании. Напротив, они пребывают во вполне осмысленных взаимоотношениях, позволяющих им сохранять индивидуальную идентичность и волю. Система — это царство «иррационального», управляемое гегелевской «гетерогонией целей»; единство, напротив, представляет собой сферу рационального, в которой преобладает то, что Струве называл «автогонией» (то есть самозарождением) целей. В системе доминирует бессознательное, в единстве — сознание. «Организм» (категория, для которой Струве не находит места ни в экономике, ни в социологии) представляет собой синтез того и другого[53]. Этому различию Струве придавал принципиальное значение, ибо именно на нем основывалась его концепция «основного дуализма социоэкономического процесса».

В тех случаях, когда «потребность» направлена на ограниченное число объектов или услуг, в дело вступают экономические механизмы. Поскольку экономика означает стремление к максимальной прибыли при минимальных затратах, она требует установления единой системы мер и стандартов. По этой причине количественная измеряемость оказывается неотъемлемой чертой экономических процессов; эта особенность отличает экономику от прочих сфер культуры. Универсальной единицей измерения становятся «деньги», независимо от того, идет ли речь о настоящих деньгах или же об абстрактных единицах калькуляции, которые Робинзон Крузо мог использовать на своем абсолютно изолированном острове. Деньги и их коррелят — цена — неотделимы от экономической деятельности. Там, где власть насильственным путем лишает деньги их естественных функций, происходит не исчезновение денег, но распад рынка[54].

Столь широкое понимание денег заставило Струве отказаться от условного разграничения «натуральной» и «денежной» экономики. Он предпочитал говорить о «первичной» и «вторичной» экономике. Первичная — это та, в которой потребности человека четко не определены, а ресурсы неистощимы. Во вторичной экономике нужды конкретизированы, а ресурсы ограничены, в результате чего количественная фиксация ее процессов делается обязательной. Элементами первичной экономики являются спрос и запас; во вторичной экономике они дополняются третьим измерением — ценой[55].

Объекты, пользующиеся спросом, но не имеющиеся в достаточном количестве, превращаются в блага. Это понятие Струве также определяет предельно широко: помимо материальных вещей, оно распространяется на широкий круг желаемого, наилучшим образом отражаемый немецким словом Leistung или, чуть менее точно, английскими словами service и utility. «Всякое благо есть лишь овеществление услуги»[56]. Формальным атрибутом благ становится цена: любое настоящее благо несет на себе «клеймо цены»[57]; следовательно, всякая вещь или всякая услуга, обладающие ценой, ipso facto превращаются в товары. В 1917 году, опираясь на наблюдения, сделанные во время войны, Струве заключил, что деньги тоже представляют собой разновидность благ, но это «отсылочное» или, по терминологии Кобдена, «посредующее» благо — в отличие от благ производства и потребления. Их отличительная особенность обусловлена тем фактом, что это единственное из благ, которое не потребляется по мере производства, но используется и в дальнейшем. Вместе с тем, обладая ценой, деньги, по собственному определению Струве, также должны рассматриваться в качестве блага[58].

Обращаясь к проблеме взаимоотношений между экономикой и иными формами человеческой активности, Струве постепенно отказался от представлений о том, что экономика — это «базис», а все прочее лишь «надстройка». Более того, отталкиваясь от марксизма, он чуть было не впал в противоположную крайность, рассматривая экономическую деятельность в качестве одной из разновидностей культуры, то есть приписывая ей «надстроечные» характеристики. Он полагал, что с ходом времени значимость экономики будет падать. В подтверждение такого предположения Струве ссылался на тот факт, что в примитивных обществах религия и экономика были неразрывно связаны, поскольку первобытные верования носили «заземленный» характер, а дикарь не отделял себя от окружавших его материальных объектов. В подобных обществах право собственности на те или иные объекты и магия были столь тесно переплетены, что невозможно было понять, где заканчивается экономика и начинается религия. Но постепенно религия становилась все более одухотворенной, отстраняясь от сиюминутных проблем и порождая ценности, свободные от экономических резонов. В процессе этого развития, полагал Струве, появилось христианство, в котором он видел акт отторжения от «мира сего» и уход в царство духа, ставящий своей целью спасение души. Сходную эволюцию прошли наука и искусство. Эти культурные формы тоже эмансипировали себя от материального мира, постепенно составив автономную область культуры: «Суть науки или искусства, их функция в психической жизни человека состоит именно в том, что они выводят человека из среды “хозяйственной” деятельности»[59]. Распространенное убеждение в том, что вся жизнь зависит от экономики, проистекает из точно подмеченного, но неверно интерпретированного факта — из огромной роли денег в развитии любых искусств: «Все мы знаем, что искусство стоит дорого. В этой банальной истине выражается зависимость искусства от хозяйственной жизни. Но эта зависимость не может определять содержание ни науки, ни искусства, так же, как ни физический факт движения, ни физиологический факт затраты энергии не определяют собой содержание хозяйственной деятельности»[60]. Наименее всего эта «надстроечная» трактовка культуры была применима к праву, которое Струве понимал в традиционно немецком смысле — как сферу, включающую все политические и социальные институты. Рудольф Штаммлер вполне справедливо уподоблял взаимоотношения экономики и права отношениям содержания и формы[61].

Будучи разновидностью культуры, экономическая деятельность сама подвержена историческим влияниям. «“Экономическое” объяснение истории потому не может быть всеобъемлющим, что само понятие “экономического” (= “экономически рациональному”) есть, так сказать, историческая категория»[62].

В систематической части своих исследований (противопоставляемой методологической части) Струве в основном занимался уточнением базовых экономических категорий, таких, как «производство», «распределение» и, более всего, «ценность». Все три понятия Струве считал бесполезными. По его убеждению, то были реликты донаучного мышления, глубоко укоренившиеся в античной и средневековой традиции и никогда не подвергавшиеся надлежащей критике. Сначала, по примеру самого Струве, я остановлюсь на теории ценности, а затем кратко охарактеризую его взгляды на производство, распределение и некоторые другие понятия экономической науки.

Как известно, классическая школа экономики придерживалась «объективной» теории ценности, согласно которой цена любого товара, предлагаемого на рынке, определялась затратами на его производство — в первую очередь трудовыми. Подобные взгляды, однако, начали выходить из моды в 70-е годы XIX века, когда сложилась школа «предельной полезности», представленная Карлом Менгером в Австрии, Леоном Вальрасом в Швейцарии и У.С. Джевонсом в Англии. Эта школа выдвинула «субъективную» теорию ценности, в рамках которой цены на товары определялись не масштабами производственных затрат, а их полезностью для потребителя. По словам историка, в то время как старая теория ценности выделяла то, что было вложено в товар производителем, данная концепция делала упор на извлекаемое из него покупателем[63].

Школа «предельной полезности» добилась впечатляющего, но не окончательного триумфа. Оставались скептики, которые, даже будучи неудовлетворенными традиционной трактовкой, не считали новую теорию достаточно убедительной. На рубеже XIX и XX веков наиболее решительные теоретики стали задумываться над тем, удалось ли вообще добиться чего бы то ни было, заменив одно понимание ценности другим, и не пришло ли время поставить вопрос о состоятельности самого этого понятия. В рядах скептиков наиболее заметными фигурами были Фр.-Й. Науманн, Ирвинг Фишер, Густав Кассель и, прежде всего, Вильфредо Парето. Не отказываясь от ценности как от инструмента научного анализа, Парето критиковал распространенное наделение данного термина «метафизическими и мистическими» качествами, лишавшее его смысла. Цитируя предлагаемое в одном из научных трактатов определение цены как «конкретного выражения ценности», Парето говорил, что это напоминает ему о реинкарнациях Будды, добавляя, что с равным успехом можно определять кошку как «конкретное проявление кошачности», а воду — как «вопл