in extremis, способны были отстаивать), но за принадлежность к социальным группам, которые новый режим, стремившийся полностью переделать человека и общество, обрекал на уничтожение. Особо пагубны аналогии между эмиграцией из России после 1917 и из Франции после 1789-го. Большинство из 150 тысяч французов, покинувших родные места в годы революции, осели в близлежащих странах и вернулись сразу же после прекращения террора; со временем домой вернулись практически все[2]. Русская эмиграция, в семь — десять раз более многочисленная, рассеялась по всему свету, и почти никто из эмигрантов не вернулся назад. Вероятно, единственной основательной аналогией с эмиграцией из послереволюционной России остается еврейская эмиграция из нацистской Германии. В обоих случаях в процесс были втянуты представители образованной элиты общества, изгоняемые по соображениям «классовой» либо «расовой» войны. И в той, и в другой ситуации отъезд наносил их странам тяжелый, а иногда и невосполнимый урон.
В русской эмиграции можно выделить три большие волны. Первые беженцы шли из западных и юго-западных губерний империи (Украины, Белоруссии и Крыма), которые в 1918 году были оккупированы германской армией. Эти люди, пожившие под властью коммунистов зимой 1917-1918ине желавшие повторять подобный опыт, покинули Россию в конце 1918 года вместе с отступающими немцами. В основном они обосновались в Польше, балтийских республиках и Германии. То был самый большой исход, захвативший, вероятно, около миллиона человек. Следующую волну составили беженцы из Поволжья и Сибири, причем среди них было немало тех, кто ранее перебрался из центральной России. После краха Колчака многие противники большевиков ушли в Китай. В третьей волне оказались ветераны Добровольческой армии и ее гражданские сторонники, в ноябре 1920 года эвакуированные из Крыма в Турцию или Грецию и осевшие потом по всей Европе, прежде всего на Балканах. Кроме того, было несколько малых миграционных потоков — беженцы, в 1919 году покинувшие Одессу вместе с отступающими французами, а также группа видных интеллектуалов, высланных за рубеж советским правительством в 1922 году.
Сразу после гражданской войны русские изгнанники были склонны сильно преувеличивать свою численность. Данный факт способствовал значительной переоценке ими (в том числе и Струве) своей будущей роли. В начале 20-х годов считалось, что общее число русских эмигрантов составляло три миллиона человек или даже больше. Более тщательные подсчеты, произведенные позже, сократили эту цифру наполовину. Наиболее трезвые цифры говорят о том, что в ходе русской революции страну покинули от одного до полутора миллионов человек[3]. Самые многочисленные колонии образовались во Франции и Германии: в 20-е годы в каждой из этих стран проживало по 400 тысяч русских. Более 60 тысяч поселились в Польше, примерно по 30 тысяч в Югославии, Латвии, Чехословакии и Болгарии. Еще 76 тысяч эмигрантов нашли приют в Китае, в основном в Манчжурии. Незначительные общины беженцев можно было найти по всему миру.
Масштабы русской эмиграции казались весьма внушительными, особенно в начале 20-х, но еще более впечатляющим было ее качество. Среди бежавших от большевиков были выдающиеся писатели, ученые, политики, военные, предприниматели. Одного перечисления имен видных деятелей литературы и искусства, оказавшихся в изгнании, уже достаточно, чтобы оценить общий уровень русских беженцев; при этом не следует забывать, что рядом с прославленными именами стояли другие, менее известные за границей, но столь же значительные. (В приведенном ниже списке звездочкой отмечены имена деятелей, впоследствии вернувшихся в советскую Россию.)
Музыка: Стравинский, Рахманинов, Прокофьев*, Шаляпин, Кусевицкий, Гречанинов, Глазунов (после 1928).
Живопись: Репин, Шагал, Кандинский, Бакст, Бенуа.
Литература: Бунин, Алексей Толстой*, Набоков, Цветаева*, Мережковский, Зинаида Гиппиус, Белый*, Горький*, Ходасевич, Замятин, Куприн*, Ремизов, Бальмонт, Вячеслав Иванов.
Среди ученых-эмигрантов оказались пять членов Академии наук (из сорока, назначенных до 1917 года) и сто сорок профессоров высших учебных заведений — в целом около тысячи ученых и исследователей, и это из страны, относительно небогатой квалифицированными специалистами. Интенсивность интеллектуальной жизни русской эмиграции в ранний послереволюционный период можно подтвердить и статистическими данными. Так, только в 1920 году за рубежом начали выходить 138 новых русских газет, а в 1924 году 142 русских заграничных издательства опубликовали 4 тысячи книг[4].
Учитывая подобный уровень эмиграции и стимулируемый им подъем творческой жизни, резко контрастировавший с усилением ее регламентации в советской России, вполне можно было предположить, что в период коммунистического господства русскому национальному организму предстоит жить в состоянии раздвоенности: тело нации будет под ярмом коммунистов, в то время как разум и сердце останутся в изгнании. Когда-нибудь обе составляющие снова объединятся, и Россия вернется к нормальной жизни. Без этой концепции нам трудно понять, почему Струве придавал эмиграции столь серьезное значение.
По своей социальной структуре и политическим установкам русская диаспора являлась отражением дореволюционной России, с более заметным, правда, уклоном в пользу «старого порядка» и консервативных партий.
Ганс фон Римша, видный исследователь русской эмиграции, выделяет в ней две главных составляющих: «старый режим» и «интеллигенцию». К первой он относит представителей царской династии, имперскую бюрократию, иерархов церкви, профессиональных военных — иными словами, те сословия, на которые русская монархия традиционно опиралась и которые исчезли в 1917 с ее крушением. В разряд «интеллигенции» он зачисляет писателей, художников и прочих профессионалов, то есть традиционную оппозицию. Русское деловое сообщество в эмиграции, оказавшееся под контролем бывших московских «прогрессистов», предпочитало оставаться в стороне от обеих групп: хотя по своему социальному происхождению оно тяготело к «старому режиму», либеральные и оппозиционные пристрастия подталкивали его к умеренной интеллигенции.
Неудивительно, что политические размежевания в эмигрантских кругах вполне соответствовали социальным. Среди сторонников «старого режима» преобладали консерваторы и монархисты, хотя здесь было много интеллигентов, которых опыт революции толкнул вправо. Консервативное крыло эмиграции, видным представителем которого являлся и Струве, не признавало февральскую революцию и ее последствия. Это, правда, отнюдь не значило, что оно желает восстановления монархии. За исключением небольшой группки ярых монархистов, сплотившихся вокруг живущего в Германии великого князя Кирилла Владимировича и желавших, невзирая на настроения народа, вернуть к жизни царскую Россию образца до 1905 года, верхушка консервативной эмиграции считала «старый режим» не подлежащим восстановлению. Струве выразил эти настроения следующим образом: «В России произошло настоящее социальное землетрясение и, в частности, в области земельной реставрировать то, что было до революции и сметено ею, никакой власти, никакой полиции, никакой партии не по силам»[5]. Их идеалом была новая Россия с крепкой и демократически избираемой государственной властью, основывающаяся на законе и собственноста. Испытывая личные симпатии к конституционной монархии, эта группа не собиралась навязывать свои предпочтения русскому народу, вкусившему плоды свободы.
Эмигрантская «интеллигенция» также не была политически единой. Как уже отмечалось, после 1917 года многие интеллектуалы заметно поправели, а большинство либералов и даже некоторые социалисты теперь были готовы поддержать восстановление монархии. Но, помимо этого, в рядах «интеллигенции» сформировалось влиятельное направление, хранившее верность старым идеям и лозунгам. По мнению этой группы, русская революция, несмотря на все ее отталкивающие аспекты, представляла собой конструктивный и прогрессивный феномен, значение которого лишь временно искажалось большевиками. Свои надежды на лучшее будущее она связывала с мирной эволюцией страны в соответствии с предначертаниями февральской революции, то есть с социалистической и демократической республикой.
Различное восприятие минувших событий обусловило разницу в политических стратегиях. Преобладавшее консервативное течение желало продолжать активную борьбу с советским режимом, с помощью иностранных держав (или без таковой) возобновив гражданскую войну и осуществляя террористические акты. Либерально-социалистическое меньшинство считало новую гражданскую войну донкихотством, иностранную интервенцию непродуктивной, а терроризм, питаемый из-за границы, — бесполезным. Это крыло ориентировалось на поддержку и стимулирование, в основном морального свойства, массового недовольства внутри самой России, которое должно было спонтанно зародиться в массах крестьян, рабочих и военных.
Положение дел еще более осложнялось тем, что внутри эмиграции складывалась третья тенденция, вбиравшая в себя элементы двух предыдущих. С консерваторами ее объединяло неприятие революции, а с социалистами — нежелание активно действовать. Отрицая революцию, эта группа считала всякую борьбу с ней бессмысленной, обосновывая подобное мнение тем, что неизбежные исторические процессы должны идти своим чередом.
Так называемые «демократические» силы возглавлял Милюков, в то время как Струве выступал от имени консервативных («патриотических») элементов. Третье течение, распадавшееся на несколько ответвлений, опиралось на группу идеологов, наиболее заметными из которых были Н.А. Бердяев, Н.В. Устрялов, а также евразийцы Н.С. Трубецкой и П.Н. Савицкий. Для Струве ранний период эмиграции стал последней страницей долгой политической карьеры. В 1921–1927 годах он выступал непререкаемым интеллектуальным наставником тех эмигрантов, которые отказывались примириться с ленинизмом и боролись с ним ради законности, собственности и демократии. Никто не питал больших иллюзий в то время, чем он, по поводу эмиграции и меньших — по поводу советского режима. Никто не выступал более рьяно против надежд на коммунистический «термидор» и не пытался с таким же упорством поддерживать жизнестойкость русской эмиграции, от которой, как он полагал, зависело выживание самой России.