[36]. Кроме того, Национальный комитет ежегодно занимался «Днями русской культуры» — любимым детищем Струве, призванным поддерживать в эмигрантах высокий национальный дух и препятствовать их ассимиляции. В этой деятельности Струве усматривал продолжение работы, начатой Лигой русской культуры, основанной им в 1917 году[37].
Возможно, Русский национальный союз и образованный им Национальный комитет добились бы более впечатляющих результатов, если бы не понесенная ими тяжелая утрата. В марте 1922 года кадетская партия, составлявшая основу союза, проводила в Берлине собрание, на которое был приглашен Милюков. Крайние монархисты решили воспользоваться этой возможностью для устранения человека, которого считали ответственным за беды России. Когда Милюков начал выступать, с места вскочил неизвестный и с криками «За царя и Россию!» открыл беспорядочную стрельбу. Несколько делегатов, сидевших неподалеку (среди них оказался и Набоков), бросились к преступнику и попытались обезоружить его. В это мгновение второй бандит, остававшийся до той поры незамеченным, сразил Набокова. С его гибелью кадеты лишились лидера, а Русский национальный союз — одного из самых решительных сторонников. Для конституционных демократов и прочих «умеренных» эмигрантов эта потеря оказалась невосполнимой[38].
Второй съезд Русского национального союза прошел в Париже 11–15 сентября 1924 года, накануне ожидаемого признания СССР со стороны Франции. То было не слишком представительное и довольно унылое мероприятие. Подготовленный Струве краткий анализ основных идейных течений русской эмиграции (#597) стал единственным заметным следствием этого серого события[39].
Струве задержался в Париже на полтора года. Время от времени печатался в Руле и Русской мысли. Весной 1921 года он принял участие в парижской конференции торговцев и промышленников[40], а в октябре того же года ездил в Прагу на съезд русских ученых, на котором выступил с речью о роли науки в русской культуре[41]. Тогда же были подготовлены к публикации во французском журнале две ключевые главы «Хозяйства и цены» (#449 и #450). Но, тем не менее, Струве так и не обзавелся постоянной работой, а следовательно, и стабильным заработком; именно поэтому он с готовностью принял предложение занять профессорскую должность в Чехословакии.
В начале 20-х годов чешское правительство активно поддерживало так называемую «демократическую» русскую эмиграцию; проводя подобную линию, оно рассчитывало на то, что советская власть долго не продержится и скорее рано, чем поздно, уступит левоцентристскому режиму, в котором эмигранты будут играть значительную роль. Выше уже упоминалось о финансовой поддержке, оказываемой чехами Последним новостям и Современным запискам. В дополнение к субсидиям, выделяемым этим эмигрантским изданиям, правительство Чехословакии учредило при Пражском университете Русский юридический факультет, который должен был готовить адвокатов и гражданских служащих для будущей демократической России. Его директор П.И. Новгородцев, бывший председатель кадетской партии и видный теоретик права, пригласил Струве, своего давнего друга, занять должность на факультетской кафедре политической экономии. Сюда же были приглашены В.А. Косинский, ранее преподававший в университетах Одессы и Киева, и В.Ф. Тотомянц, специалист по кооперативному движению[42]. Струве данное приглашение показалось привлекательным не только потому, что сулило щедрое жалованье (как член Академии наук он мог претендовать на самую высокую зарплату). Он полагал, что открытие за границей полноценного русского факультета поддержит русскую культуру в эмиграции[43].
Открытие юридического факультета было запланировано на середину мая, и в конце апреля семейство Струве перебралось в Прагу. Здесь они прожили до середины 1925 года. Как потом выяснилось, за три десятилетия, прошедших с начала первой мировой войны и до самой смерти Струве, этот период был для него самым безмятежным. Внешне его пражская жизнь 1922–1925 годов очень напоминала ту, которую он вел в довоенном Петербурге. Он читал русским студентам лекционные курсы на русском языке, очень похожие на ранее читанные в Санкт-Петербургском политехническом институте — в частности, по политической экономии и экономической истории. Он возобновил экономические исследования, прерванные революцией. Работа в данной сфере шла в нескольких направлениях. Струве уточнял собственную концепцию, базирующуюся на понятии цены, и всесторонне критиковал конкурирующие теории, в особенности так называемую «теорию равновесия» (#579, #585, #596). Он намеревался пересмотреть русское издание «Хозяйства и цены» и подготовить немецкий перевод этой книги[44]. Струве приступил также к написанию фундаментального труда по политической экономии («Основы политической экономии»), набросок которого был, видимо, завершен еще в 1923 году, но о дальнейшей судьбе этой рукописи ничего неизвестно[45]. И, как и до 1917 года, он продолжал редактировать Русскую мысль. Семья тогда довольно комфортно проживала в Смихове, пригороде Праги. Струве почти никуда не отлучался: за три пражских года он ездил за границу лишь однажды, когда весной и летом 1924 года посетил Берлин, Лондон и Париж, встречаясь с друзьями, работая в библиотеке Британского музея и участвуя в заседаниях второго съезда Русского национального союза.
Как и в петербургский период, Струве неустанно полемизировал со своими интеллектуальными и политическими противниками. Он беспощадно нападал на каждого, включая своих старых друзей, у кого усматривал малейшее намерение «принять» революцию, приписать ей рациональный смысл, приукрасить ее. Он отвергал коммунизм с той же бескомпромиссностью, с какой Ленин отрицал капитализм и «буржуазию», хотя в его случае, в отличие от ленинского, теоретический радикализм отнюдь не подкреплялся совершенно жутким вйдением политической реальности. В своем антикоммунистическом неистовстве Струве иногда впадал в крайности, раздражавшие даже его друзей. В 1922 году Семен Франк, вероятно, самый близкий личный друг Струве, прибыл из советской России в Германию. Он не виделся со Струве пять лет. И хотя сам Франк не питал ни малейших симпатий ни к революции, ни к взращенному ею режиму, фанатизм Струве неприятно удивил его:
«П.Б. был прежде всего действенной натурой, моральным борцом; моральное отвержение большевизма, сознание необходимости активной борьбы с ним охватило все его существо с такой силой, он испытывал такой огромный моральный “шок”, что именно этим было всецело определено его отношение к совершившемуся в России; не только чисто теоретическое, познавательное восприятие действительности — к которому он, вообще говоря, обладал таким выдающимся дарованием — должно было в нем стушеваться, отойдя на задний план перед моральной оценкой, но под влиянием испытанного им горестного удара, он, как мне кажется, на время — я готов сказать — потерял душевное равновесие, в значительной мере утратил присущую ему широту и свободу мысли»[46].
Главная проблема Струве заключалась в том, что в 1920–1921 годах в советской России действительно происходили перемены, в которых при известном желании можно было усмотреть симптомы превращения режима во что-то более «нормальное» и приемлемое. Террор прекратился; крестьяне вновь обрели право продавать свою продукцию на рынке; было легализовано мелкое предпринимательство. Власть терпела и даже поощряла русский патриотизм. На деле за всеми перечисленными тенденциями стояла новая тактика коммунистического правительства, сознававшего, что борьба за власть выиграна и теперь измученному народу следует дать возможность восстановить силы для новых испытаний, которые для него готовились. Но русские эмигранты, отчаянно искавшие хотя бы проблеск надежды, едва ли годились на роль непредвзятых наблюдателей. События в России убеждали многих из них, что худшее уже позади, а режим меняет свою природу. Левая эмиграция видела в происходящем возобновление прерванного пути к демократии, в то время как правая — возврат к традиционным русским ценностям. Обе группы, однако, объединяло то, что они руководствовались политическими мнимостями, то есть заявлениями и тактическими шагами советского правительства, забывая о его сущности. Из-за недостатка исторического образования или же в силу всепоглощающего желания во что бы то ни стало выявить знаки перемен они были неспособны к более глубокому проникновению в структуру советской власти или, говоря конкретнее, в диалектику взаимоотношений между политическим господством и контролем над ресурсами страны. Если бы это было сделано, эмигранты поняли бы, что несмотря на внешние новации 1920–1921 годов, органических подвижек не происходило; природа системы оставалась прежней. Советский режим теперь не просто заявлял о монопольных притязаниях на власть, но подкреплял эту монополию делом, подавляя социалистические партии, которые свободно действовали во время гражданской войны. Что касается монополии на ресурсы, то «новая экономическая политика», допустив возрождение небольших частных предприятий, сделала это лишь временно, чтобы оживить почти рухнувший потребительский рынок. Крупные предприятия вообще не были затронуты новшествами. Таким образом, механизм тоталитарного государства, созданный в 1917–1918 годах, остался в неприкосновенности. Благодаря глубоким познаниям в политической и экономической истории Струве, в отличие от своих оппонентов, правильно интерпретировал эти факты. То был первый, но далеко не последний раз, когда поспешные и тенденциозные суждения убеждали людей в том, что советская Россия «меняется».