Струве: правый либерал, 1905-1944. Том 2 — страница 76 из 143

[68]. Особенно неприятное впечатление на него производили личное тщеславие евразийских мыслителей, их безудержное самолюбование и «политическая предприимчивость». Струве казалось, что в евразийском движении жизнь и смерть сплелись воедино; «Читая новый сборник “евразийцев”, я испытывал явственнее, чем когда-либо раньше, духовное, но доходящее у меня до физической яркости и непререкаемости не впечатление, а ощущение. Сколько раз такое же физическое ощущение испытывалось, с тех пор как впервые еще ребенком, страшно боявшимся смерти и всего даже лишь намекающего на нее, меня привели к отпеванию, и я ощутил смесь физического тлена — заглушенного или еще рождающегося трупного зловония — с запахом благовоний и ароматом цветов»[69]. Евразийство несло в себе ту же комбинацию запахов; гниение революции сливалось в нем с ароматами патриотизма и религиозной веры.

Но самые большие сложности для Струве создавал Бердяев. Обоих мыслителей связывала старая дружба; кроме того, Бердяева можно считать учеником Струве, добившимся литературной славы именно под покровительством последнего. Во время революции 1905 года они разошлись, отчасти из-за проповедуемой Бердяевым разновидности славянофильства, интерпретировавшей революционное движение в терминах «подавленной» религиозности. Такая точка зрения, в свою очередь, заставляла Бердяева усомниться в ценности конституционализма, парламентаризма и многих других вещей, столь дорогих сердцу Струве. Как я отмечал выше (в главе 2), принятие Бердяевым теологии Соловьева углубило разногласия между былыми единомышленниками. И все же до 1918 года они продолжали сотрудничать: Бердяев считал Струве интеллектуальным гигантом, которому не удалось понять подлинного пафоса русской революции, в то время как сам Струве со свойственной ему идейной терпимостью был готов вообще закрыть глаза на их расхождения. Бердяевское «примиренчество», таким образом, стало для Струве особенно болезненным ударом, усугубляемым еще и тем, что Бердяев, опиравшийся на поддержку своих зарубежных почитателей, имел возможность заниматься популяризацией своих взглядов среди западной публики.

Во время гражданской войны Бердяев жил в Москве. Вопреки своей обычной практике коммунисты его не трогали, поскольку провозглашаемый Бердяевым нейтралитет был им на руку. Ему даже разрешили выступать с публичными лекциями и основать Вольную академию духовной культуры. В 1920 году Московский университет предложил ему должность на кафедре философии[70]. В те годы Бердяев испытывал сильное влияние Шпенглера, идеи которого комбинировал со славянофильством и теологией Соловьева. Его философию истории начала 20-х годов можно обобщить следующим образом[71]. Человечество переживает масштабный кризис, свидетельствующий о конце одной исторической эпохи и начале другой. За грандиозными потрясениями XX века стоит углубляющееся разложение западной цивилизации, подтачиваемой рационализмом и материализмом. Люди на пороге «нового средневековья» — эры, в которой будет господствовать не машина, но дух. Религиозное сознание вновь возьмет верх, а самые вопиющие проявления безбожия, возникшие в последнее время, предстанут собственной противоположностью: нынешнее неверие скрывает глубочайшие религиозные чувства современного человечества.

В этих величайших исторических катаклизмах русская революция и русский народ выполняют особую миссию: «В душе русского народа, быть может, сохранилась большая способность обнаруживать волю к чуду религиозного преображения жизни. Мы нуждаемся в культуре, как и все народы мира, и нам придется пройти путь цивилизации. Но мы никогда не будем так скованы символикой культуры и прагматизмом цивилизации, как народы Запада. Воля русского народа нуждается в очищении и укреплении, и народ наш должен пройти через великое покаяние. Только тогда воля его к преображению жизни даст ему право определить свое призвание в мире»[72].

Бердяев считал революцию отталкивающей и величественной одновременно. Ее подлинный смысл не был воспринят ни революционерами, ни их противниками; он открывался лишь религиозным натурам и умиротворял только их. Каждая революция — это «апокалипсис в миниатюре», «некий трибунал внутри истории»[73].

Революцию нужно пережить, различая в ней знаки грядущего.

В ноябре 1922 года в ходе продолжающейся чистки небольшевистских партий советское правительство приказало семидесяти ведущим интеллектуалам, среди которых были «веховцы» Бердяев, Франк и Изгоев, покинуть страну. Группу выслали в Германию. Здесь в контакт с Бердяевым вступила Христианская молодежная ассоциация — YMCA (YoungMen’s Christian Association). При финансовой поддержке этой организации Бердяев учредил в Берлине Религиозно-философскую академию, «наследницу» закрытой в Москве. YMCA помогла также запустить масштабную издательскую программу, позволившую Бердяеву познакомить со своими воззрениями не только русских эмигрантов, но и западного читателя. Близость его идей со шпенглеровскими и личные знакомства с такими известными немецкими мыслителями, как Кайзерлинг и Макс Шелер в сочетании с особой восприимчивостью западной публики к теориям «русской души» и «славянской миссии» обеспечили Бердяеву широкую аудиторию. Со временем он стал наиболее известным из русских философов-эмигрантов и единственным, чьи работы были доступны на основных европейских языках.

Как только московские друзья Струве оказались в Германии, он захотел увидеться с ними. Проведя несколько дней в обществе Франка в Гейдельберге, Струве вместе с ним отправился в Берлин. Франк следующим образом описывает встречу:

«В эти же дни П.Б. устроил — в квартире Н.А. Бердяева — совещание между приехавшими из России лицами и его единомышленниками по Белому движению. В числе участников совещания были, кроме П.Б., Бердяева и меня — еще В. В. Шульгин, И. М. Биккерман, Г.А. Ландау, И.А. Ильин, А.С. Изгоев. П.Б. открыл совещание характерными для его умонастроения словами: узнав, что прибывшие только что из Советской России друзья не понимают значения Белого движения, он счел необходимым свести их с деятелями этого движения, чтобы постараться устранить возникшее недоразумение. Я сразу же заметил ему, что считаю искусственным и нецелесообразным такое сужение нашей беседы; Белое движение, как бы к нему ни относиться, есть только средство, а не цель; встретившись после долгой разлуки, в течение которой мы имели разный опыт этих бурных лет, мы, естественно, должны были поделиться мнениями на основную тему о судьбе России и смысле совершившегося в ней. Фактически разговор пошел все же по руслу оценки Белого движения. И.А. Ильин — один из немногих прибывших из России безусловных приверженцев Белого движения — произнес, по своему обыкновению, красивую патетическую речь; он восхвалял моральную красоту Белого движения, как борьбу за право “умирать за родину” (имея в виду борьбу против пораженчества большевизма в немецко-русской войне). П.Б. сразу загорелся от этих слов; он признал себя “потрясенным ими”, и этим признанием и указанием на моральную правоту защищаемого им дела исчерпывалось то, что он имел нам сказать. А.С. Изгоев и я снова развили наши соображения о более глубоких причинах обнаружившейся неудачи Белого движения. Разговор принял драматический характер с бурного вмешательства в него Н.А. Бердяева, который с страстным возбуждением и в очень резкой форме начал упрекать сторонников Белого движения в “безбожии” и “материализме” — именно в том, что они возлагают все свои надежды на внешнее, насильственное ниспровержение большевизма, не учитывая его духовных источников и не понимая, что он может быть преодолен только медленным внутренним процессом религиозного покаяния и духовного возрождения русского народа. Меня поразила реакция П.Б. на это выступление Бердяева. Оно его, конечно, тоже не переубедило, и он даже пренебрежительно отозвался об одном московском “старце”, мнение которого Бердяев привел в подтверждение своих мыслей. Но вместо того, чтобы поднять брошенный ему вызов и отвечать на него, как это было бы для него естественно, столь же стра стной полемикой, он вдруг подошел к расхаживавшему в возбуждении по комнате Бердяеву, обнял его и стал его успокаивать. В этом сказалась обычная, знакомая мне широта и любовная мягкость его натуры, так трогательно-прекрасно сочетавшаяся в нем с необычайной твердостью и фанатизмом морального направления воли»[74].

После этой встречи Струве и Бердяев отправились на прогулку вместе, проговорив на берлинских улицах всю ночь. Но ни тогда, ни позже взаимопонимания между ними уже не было. Корень разногласий лежал в принципиально различной религиозной философии. Бердяев, как ученик Соловьева, верил в теоцентричный космос, в котором небесное и земное постоянно взаимодействуют. Струве, напротив, рассматривал религию в узком смысле, в качестве трансцендентного царства, которое не укоренено в мире эмпирии и не зависит от него. Свою концепцию он проводил весьма жестко. Мы помним горькие упреки, в 1908 году адресованные им Соловьеву и его адептам в связи с попытками «продавать» религию на каждом углу точно так же, как «одоль или помаду от выпадения волос». Для него религиозный опыт был сугубо личным переживанием, индивидуальным поиском самосовершенствования, не имеющим ни малейшего отношения к политике. Как он писал в 1909 году, «религия как признание и переживание трансцендентных ценностей начинается там, где человек улавливает трансцендентное как таковое и неспособен смешивать его с имманентным или эмпирическим»[75].

В этой связи стоит упомянуть еще один характерный эпизод. В 1925 году в Прагу с визитом прибыл из Советского Союза генерал А.А. Брусилов. Когда-то он был одним из самых ярких офицеров царской армии, командовал большим наступлением 1916 года, а в 1917 году возглавлял вооруженные силы Временного правительства. После большевистского переворота он стал служить новому режиму и летом 1920 года, во время польского вторжения, фактически принял на себя командование «красной» армией. В тот момент Брусилов призвал бывшее офицерство поддержать «красных». Позже он работал в советском министерстве обороны. Понятно, что человека с подобной биографией многие эмигранты считали ренегатом. Струве также был не слишком расположен к нему, но при этом он не считал возможным осуждать Брусилова (и во