Струве: правый либерал, 1905-1944. Том 2 — страница 77 из 143

обще кого бы то ни было) за политическую деятельность с религиозных позиций:

«Мне припоминается нечто, пережитое мною не так давно в Праге. В русскую церковь Св. Николая пришел… генерал Брусилов. К его поведению за последние годы я относился и отношусь совершенно отрицательно. Но я религиозно и церковно не понимал и не понимаю тех, кто возмущались присутствием генерала Брусилова в нашей церкви и доходили даже до желания его оттуда удалить. Церковь от себя не прогоняет ни обыкновенных, ни политических преступников…В этом смысле в церкви нет и не должно быть места политике»[76].

Бердяевская трактовка революции как суррогатной религии, его философские сальто и апокалиптические видения отталкивали Струве. По его мнению, Бердяев постоянно переходил от какой-то общей философской или религиозной предпосылки, в принципе не поддающейся верификации, к конкретным политическим рекомендациям. Струве был готов признать, что «конечный» смысл истории может оказаться абсолютно отличным от того, что усматривали в ней современники: возможно, рассматриваемые sub specie aetemitatis, все эти смертоубийства, гибель людей от холода и голода, удушение свободы, сопровождавшие революцию, на самом деле обретут смысл. Но для тех, кому суждено было жить в гуще событий, он недоступен, и поэтому призывать их действовать исходя из этого смысла попросту нелогично. Человеку остается лишь следовать моральному императиву, следовать здесь и теперь, предоставив право последнего суда будущему. Люди неспособны в одно и то же время служить пешками на шахматной доске и вникать в логику тех, кто эти пешки передвигает. Думать иначе — значит совершать логическую ошибку, которую Струве называл «коротким замыканием». В ее основе лежало перескакивание с общей философской предпосылки к практическому политическому выводу, минуя все промежуточные звенья: «заключение из посылки получается с быстротой, простотой, ослепительностью и разрушительностью “короткого замыкания”»[77]. Он считал, что Бердяев и другие ему подобные, пережившие кошмарные годы в революционной России, перестали отличать собственные страхи от реальности:

«В писаниях Н.А. Бердяева несостоятельна и соблазнительна та искусственная и нездоровая напряженность и выспренность, которые характеризуют, в особенности — в Зарубежье, писания этого талантливого публициста-философа.

В чем же эта несостоятельность и соблазнительность? В двух прямо противоположных пороках. В отрешенности от живой жизни, с одной стороны, и, с другой стороны, в горделивой мании — от каких-то общих положений философского или богословского характера прямо переходить к жизненным выводам конкретного свойства. Это — та ошибка, о которой я в свое время как о специфической слабости многих русских философствующих умов, и в частности и в особенности самого Бердяева, уже писал — ошибка короткого замыкания.

В этом отношении советская власть оказала воистину медвежью услугу таким людям, как Н.А.Бердяев, выслав их. Удаленные из той обстановки, в которой они были поставлены лбом к стене, а спиной — к стенке, — эти люди, попав после этого на вольную волю пусть убогого, но свободного “эмигрантского” существования, свое собственное кошмарное стояние на коротком расстоянии между стеной и стенкой превратили в какую-то историческую перспективу, и эту воображаемую историческую перспективу одни стали для себя еще укорачивать, а другие наполнять мистическими туманами.

Вот почему случилось то, что они ясные и простые при всей их трудности и запутанности, проблемы конкретной человеческой политики возжелали подменить апокалиптическими вещаниями, ненужными и соблазнительными, ибо никому не дано конкретно-исторически истолковывать апокалипсис, а тем менее его исторически- действенно “применить”»[78].

В построениях Бердяева, этой «причудливой смеси апокалиптики с марксизмом»[79], Струве был готов критиковать и многие другие моменты. Его глубоко уязвляло то, что перед бердяевским очарованием не устояли многие близкие друзья, среди которых были Франк, Карташев и Зайцев. В 30-е годы, когда русская трагедия превзошла все пределы вообразимого, а миллионы людей были отправлены в лагеря, ничуть не поколебав философскую невозмутимость Бердяева, Струве стал относиться к этому мыслителю с нескрываемым отвращением. Говорят, каждая встреча с Бердяевым в Париже (где последний проживал с 1923 года) вызывала у него физическое недомогание, и он изо всех сил старался избегать подобных случайностей — вплоть до того, что, заметив Бердяева на улице, переходил на другую сторону тротуара. Примирение состоялось лишь в годы нацистской оккупации, незадолго до кончины Струве[80].

В своем собственном отношении к советскому режиму Струве оставался верным предписанию Герцена: «По моему убеждению, исключительный смысл эмиграции составляет лубочная, сектантская, фанатичная ненависть»[81]. В своей пражской квартире он повесил такое предупреждение для гостей: «Здесь о примирении с революцией разговаривать воспрещается».

Хотя непримиримость Струве имела нравственное обоснование, у нее обнаруживалась и практическая сторона. В 20-е годы борьба эмиграции с советским режимом не была сплошным донкихотством: порой возникали столь яркие моменты, что даже скептики начинали задумываться о возможном успехе.

В 1921 году 70 тысяч белогвардейцев, первоначально вывезенных в Галлиполи и Лемнос, были эвакуированы и расселены по разным странам, в основном по Югославии и Болгарии. Операция состоялась по требованию французского правительства, которое опасалось, что дисциплинированная и целеустремленная антибольшевистская армия помешает сближению Франции с советской Россией. Для того чтобы раздробить подразделения, связанные годами боевого товарищества, применялись различные уловки: французы даже пытались вывезти «белые» формирования в советскую Россию[82]. Однако и после роспуска «белая» армия сохранила внутреннюю целостность. Основная масса ее солдат и офицеров была вынуждена тяжким трудом зарабатывать свой хлеб на новой родине, строя дороги, работая в каменоломнях и на лесоповалах, возделывая землю или неся воинскую службу. Но даже в таких условиях они сохраняли esprit de corps и облик военной организации, которой командовал генерал Врангель, обосновавшийся в югославском городке Сремски Карловцы. Нет ни малейших сомнений, что при удобном случае Врангель смог бы за короткое время восстановить несколько сильных и боеспособных дивизий. Сам генерал не особенно рассчитывал на то, что ему вновь доведется вести своих людей в бой: он полагал, что России предстоит длительный период выздоровления, в течение которого вмешиваться в ее внутренние дела извне не стоит. Как и в 1920 году, когда он принял на себя командование потрепанными деникинскими войсками, Врангеля более заботила судьба самой армии.

Но его правая рука, генерал А.П. Кутепов, думал иначе. Этот офицер отличился в кампаниях гражданской войны и еще более — в трудные времена, наступившие после крымской эвакуации, когда он практически в одиночку сумел восстановить порядок и дисциплину среди деморализованных «белых», стоявших лагерем в Галлиполи. В отличие от Врангеля он был убежден в необходимости продолжать борьбу: если пока нельзя воевать по-настоящему, надо действовать по-партизански, используя террористические и подрывные методы, которые применялись революционерами в борьбе с царизмом. По его мнению, армия являлась не только резервом, который следует беречь на случай грядущих потрясений (типа революции в России); из ее рядов можно было бы рекрутировать революционеров-антикоммунистов, чтобы нелегально перебрасывать их через границу для налаживания контактов с подпольем и противодействия режиму.

Реализация подобной схемы требовала заметного и активного руководства. В свете нежелания Врангеля заниматься политикой Кутепов, с согласия самого барона, в начале 1923 года установил контакт с великим князем Николаем Николаевичем, который уединенно проживал на юге Франции. Он намеревался убедить великого князя принять на себя титул «вождя», впервые присвоенный Лениным и впоследствии использовавшийся многими европейскими политиками межвоенного периода. В основном именно по инициативе Кутепова начала раскручиваться та цепочка событий, которые в течение двух лет поглощали всю энергию Струве.

Николай Николаевич был наиболее выдающимся представителем царской династии в последние десятилетия ее существования. Это был единственный из поздних Романовых, пользовавшийся уважением и даже восхищением рядовых русских. Внук Николая I и двоюродный брат Николая II, он был видным кадровым офицером. Закончив академию Генерального штаба, он служил в армии, показав себя способным и популярным командиром. Но что более удивительно, несмотря на свою родословную, он демонстрировал заметный интерес к политике. В октябре 1905 года, к примеру, именно Николай Николаевич убедил царя не назначать его военным диктатором, но вместо этого принять предложение Витте о предоставлении народу политических и гражданских прав — совет, завершившийся обнародованием октябрьского Манифеста. Когда началась первая мировая война, он был назначен верховным главнокомандующим русской армией. На этом посту он также обнаружил политическое чутье, выступив с известным обращением к польскому народу, к разработке которого приложил руку и Струве (см. главу 5). Императрица Александра, ревновавшая к популярности великого князя, недолюбливала его и отчасти именно поэтому заставила своего супруга отправить того в отставку. Уйдя с поста главнокомандующего в августе 1915 года, Николай Николаевич провел остаток войны на Кавказском фронте. В феврале 1917 он поддержал тех, кто настаивал на отречении Николая И. Оставаясь в душе монархистом, он на протяжении всей жизни выказывал, когда это было необходимо, ту же способность договариваться с либеральными силами, какой отличался его дядя Александр II. Перед самым отречением царь восстановил Николая Николаевича в должности верховного главнокомандующего, но тот так и не смог занять пост из-за возражений Петроградского совета; вместо этого великий князь удалился в крымское имение своего брата