Струве: правый либерал, 1905-1944. Том 2 — страница 83 из 143

Возрождения. В передовой статье Струве заявлял: «Я не ушел из “Возрождения”. Ценою нравственных страданий, мук, оскорблений и издевок, не желая наносить национальному делу вреда, я терпел и дотерпел до конца. А.О. Гукасов и его услужающие меня вытеснили из, а его служащие меня “уволили” от созданного мною дела… Пусть сейчас находятся бестыжие “перья”, которые изливают хамскую радость по поводу того, что Струве — “провалился”. Пусть они смеются над тем, что хамски выброшенный из своего дела духовный его основатель, под их гогот, несмотря ни на что, призывает Зарубежье к политическому единению и освободительному действию. Никаким хамством и гоготом меня не смутят. Никакой лицемерною лестью меня не соблазнят, никаким денежным могуществом не сомнут и не согнут»[123].

Здесь слышатся слова короля Лира: «Вам кажется, я плачу? Я не плачу». Но все же в итоге Струве оказался сломленным.

Глава 10. Последние годы

После расставания с Возрождением у Струве не осталось веских причин, удерживавших его во Франции. Неизменно полагая, что изгнание в славянских странах русскому человеку дается гораздо легче, чем где бы то ни было, он принялся искать работу в Восточной Европе. В марте 1928 года Струве вернулся в Прагу. Если бы у него была возможность выбора, он поселился бы здесь постоянно, но в Чехословакии было трудно найти хорошее место: годом ранее чешское правительство серьезно сократило объемы помощи, оказываемой ученым-эмигрантам[1], и Русский юридический факультет, где он преподавал до отъезда во Францию, находился на грани закрытия. Ситуация в Болгарии казалась более радужной. К тому времени Струве получил очередные приглашения из Софийского университета, который уже пытался предложить ему должность директора экономического института. В апреле 1928 года он отбыл в Софию для обсуждения деталей нового назначения; однако вместо того чтобы отправиться в Болгарию напрямую, сначала посетил Югославию, куда был приглашен для чтения лекций.

Это путешествие оказалось роковым. В Белграде Струве попал в руки энергичной русской журналистки В.М. Самсоновой, которая поселила его у себя дома, занялась организацией всех его встреч и представила его русским и сербским знаменитостям. Из последних наиболее влиятельным оказался Александр Белич, профессор Белградского университета, который позже, в 1937 году, стал президентом Сербской академии наук. Именно Беличу, получившему образование в России, югославское правительство поручило распоряжение средствами, выделенными для русских эмигрантов. Год от года эта сумма уменьшалась, но в 1928 она еще составляла внушительные полмиллиона долларов, значительная доля которых использовалась для финансирования Русского научного института в Белграде. Струве произвел на Белича очень хорошее впечатление; тот не пожалел усилий, убеждая его остаться в Югославии, русской колонии которой, состоявшей по большей части из бывших военных и чиновников, не хватало интеллектуалов. Он предложил Струве профессорскую должность в Русском институте и зарплату югославского ученого того же ранга. Стараясь сделать предложение еще более заманчивым, он пообещал также профинансировать, наряду с Русской мыслью, собственную газету Струве. По словам одного из его белградских друзей, Струве особенно прельстила перспектива возобновления редактирования своей газеты, из-за отсутствия которой он чувствовал себя «подобно птице с подрезанными крыльями»[2]. Теплый прием, оказанный в Белграде его лекциям, которые стали событием в жизни русской общины, помог убедить его. В Софию он так и не поехал, а вместо этого вернулся в Прагу. Летом того же года Струве вместе с семьей перебрался в Белград, который стал его домом на весь остаток жизни, за исключением двух последних лет.

Поначалу югославская столица понравилась Струве, во многом благодаря тому, что местная русская община показалась благодатной нивой для политической работы. «Здесь в Югославии для разумной деятельности среди “эмиграции” более благоприятная почва, чем где бы то ни было», — писал он другу в Париж после того, как провел месяц в Белграде. — Русская среда здесь укоренилась, стоит на своих ногах и в общем довольно однородна (нет евреев и очень богатых людей)»[3]. Порадовало также отсутствие в Югославии левых кадетов и социалистов, которые так надоели ему в Париже своей болтовней о «прогрессивной» природе русской революции и неминуемой заре советской демократии. И, наконец, заметную роль в его предпочтениях сыграл сам Белград, один из тех славянских городов, где наличие городских атрибутов — широких бульваров, высоких каменных зданий, кафе и кинотеатров, сосредоточенных в центре, — лишь подчеркивало общий сельский колорит и умиротворенность местной жизни. Это был тихий, приятный и весьма недорогой город.

Но в целом, однако, переселение в Белград оказалось серьезным просчетом, поскольку Струве очень скоро проникся презрением к людям, среди которых ему предстояло жить. Его родство с тем эмигрантским типом, который преобладал в Югославии, было скорее кажущимся. Струве по-прежнему безоговорочно отвергал революцию и большевизм, но по темпераменту оставался неисправимым интеллигентом старой закалки; он предпочитал спорить с какой-нибудь Кусковой или Бердяевым, нежели постоянно соглашаться с аналогично мыслящими «белыми» офицерами или журналистами. То была одна из трагедий его жизни: он мог политически расходиться с теми, к кому был по-человечески привязан, но в то же время изнемогал среди политических единомышленников. Монархистское сообщество в Белграде, что, к несчастью, вскоре выяснилось, совершенно не воспринимало нюансов его политической философии с ее пресловутыми «парадоксами» типа критики царского режима за неумение реформами предотвратить революцию, благожелательных отзывов о социалистах или, horribile dictu, о советской литературе. С точки зрения здешних эмигрантов, все было предельно ясно: царизм был хорош буквально во всем, а в его крушении виноваты исключительно евреи, масоны и немцы со своими русскими пособниками. В рамках подобной позиции неизбежно возникал вопрос о неоднозначном прошлом самого Струве и его роли в свержении монархии. Многие в Белграде полагали, что будучи основателем русского марксизма, другом и сподвижником Ленина, Струве несет ответственность за коммунистический режим. Ему можно было бы простить старые грехи (как Шульгину простили его участие в отречении Николая II), прояви он готовность безоговорочно сплотиться со сторонниками прежней власти и нападать на всех тех, кто не желал ее реставрации. Но поскольку Струве не делал ни того, ни другого, он сам превратился в объект ожесточенных нападок. Одни просто избегали его или отказывались здороваться на улицах. Другие шли дальше, обличая его устно или печатно. Ярким примером дискредитации, какой Струве подвергался в Белграде, может служить опубликованный здесь в 1936 году анонимный памфлет. В нем Струве называют «старым масоном», который «в прошлые благополучные времена совместно со своим коллегой Туган-Барановским впервые насаждал марксизм на девственной тогда русской почве и за свою зловредную деятельность высланный из пределов Отечества, издавал за границей журнал Освобождение, своей подлой подрывной пропагандой отравивший сырые мозги слепорожденной русской интеллигенции… Ну, и не вотще трудился! “Освободил” Россию от ее национальной власти, надев на русский народ свирепое жидовское ярмо, а нас, беженцев, лишив последней рубашки, изгнал мыкать горе в чужие края. Вероятно, за эту его “великую заслугу” он везде в эмиграции плавает, как масло на воде, везде ему платят и платят регулярно “приличное” вознаграждение. Воистину г. Струве может заслуженно и гордо носить имя отца русского большевизма»[4].

Такого рода травля становилась все более шумной и навязчивой по мере того, как таяли последние надежды эмигрантов вернуться домой. В середине 30-х годов разочарование и горечь приобретали сугубо деструктивные формы, толкая одних к сотрудничеству с Советским Союзом, а других — в объятия нацистов. Последние, следует заметить, довольно пристально наблюдали за развитием событий в русской колонии в Югославии: в докладной записке, подготовленной гестапо в 1940 году на основе агентурной информации, Струве именуют «сторонником левых» (Anhànger der Linkenf)[5].

Описанные конфликты способствовали углубляющемуся отчуждению Струве от белградской колонии. В письме Маклакову, написанном в 1937 году, он называет монархистов «подлецами», а отвечая своему другу Н.А. Цурикову, спрашивающему совета, где поселиться, он рекомендует Софию как город наиболее свободный и дружелюбный: «Югл [Югославия], по характеру здешней эмигрантской среды, на мой взгляд, из всех наихудшей, совершенно отпадает»[6]. При этом сам Струве, чувствуя себя слишком старым для нового переезда, оставался в Белграде, оказываясь во все большей изоляции.

Порой психологическое давление делалось столь невыносимым, что он поддавался тоске по прошлому и даже сожалел о своей роли в ниспровержении старого порядка. Друг, как-то посетивший вместе со Струве театр, рассказывает, что когда актеры на сцене подхватили старый русский гимн «Боже, царя храни!», тот разрыдался, будучи не в силах сдержать нахлынувшие чувства. В другой раз Струве публично «высек» себя. Это произошло на лекции, вероятно, в 1934 году, на которой В.В. Шульгин рассказывал о его роли в революции. В последовавшей затем дискуссии Струве утверждал, что последнего императора можно критиковать лишь за то, что он слишком мягко обращался с революционерами, которых следовало «истребить без всякой жалости». Шульгин с ухмылкой поинтересовался, следует ли понимать это так, что и его самого не помешало бы ликвидировать? «Да! — закричал Струве и, сорвавшись с места и тряся своей длинной бородой, заметался по зале. — Да, и меня первого! И просто, как только революционер высунул голову, так его дубиной по башке!..»