[24].
Политическая угроза для России и остального мира, которую несла в себе первая пятилетка, в то время сделалась постоянной темой его выступлений. На конференции, состоявшейся в Париже в феврале 1931 года, Струве подчеркивал, что советская Россия являет миру «синтетический суррогат капиталистического бума», по замыслу своему абсурдный, несбалансированный, затратный и непродуктивный, но тем не менее способный обеспечить экономический подъем и широкомасштабный демпинг[25]. Он глубоко сожалел о том, что Соединенные Штаты и другие западные державы предоставляли СССР кредиты и техническое содействие[26].
К 1931 году Струве вообще потерял интерес к происходящему в Советском Союзе. Упразднение ограниченной экономической свободы, существовавшей до начала коллективизации, и отсутствие у крестьян какой-либо возможности обогащаться подрывали все его надежды на разрушение коммунистического режима изнутри. Внешний революционный «активизм» теперь также казался Струве безрассудным и опасным. Он решительно осуждал попытки генерала Е.К. Миллера, возглавившего РОВС после похищения Кутепова советскими агентами, продолжать подпольную работу в России в надежде повторить успех революционеров в борьбе против царского режима. Струве полагал, что в отношении сталинского полицейского государства подобная тактика не принесет успеха. Нельзя сравнивать царскую Россию с Россией сталинской, утверждал он. При царском режиме борьба с деспотизмом была возможна, ибо существовала частная собственность и поддерживаемая ею независимая пресса, с помощью которой революционеры воздействовали на общественное мнение. Если бы имперский режим обрушил на освободительное движение хотя бы сотую долю тех репрессий, которые сегодня развязало советское правительство, писал Струве, борьба с ним никогда не увенчалась бы успехом[27]. При Сталине всякое недовольство было обречено на молчание[28].
Струве не имел ни малейших иллюзий насчет того, какое будущее уготовано его родине. В декабре 1929 года, еще до начала сталинского террора, он предсказывал, что Россия стоит на пороге кровавой «новой опричнины»[29].
Русские революционеры, включая представителей умеренного и либерального лагеря, традиционно полагали, что, с моральной точки зрения, вполне оправданно желать собственной стране поражения в столкновении с иностранной державой и работать ради этой цели в тех случаях, когда подобным путем можно добиться фундаментальных реформ. Главной предпосылкой такого рода «пораженчества» выступало убеждение в том, что наихудшим врагом России является ее собственный деспотический режим и что разгром вооруженной опоры этого режима ослабит его и в поисках общественной поддержки заставит пойти на уступки. В силу именно таких взглядов образованные русские с полнейшим безразличием отнеслись к поражению своей страны в Крымской войне, значительная часть оппозиции надеялась на поражение России от рук японцев в 1904–1905 годах, а во время первой мировой войны Ленин и его последователи активно сотрудничали с неприятелем!
Интересно, что в годы царизма «пораженчество» не считалось даже позорным: различия, свойственные революционерам в данном вопросе, были скорее тактическими, нежели этическими. Несмотря на это, в 1934 году, когда Струве занял аналогичную позицию в отношении конфликта СССР с Японией, его повсеместно осудили не только правые патриоты, которые, по крайней мере, действовали последовательно, но также и либералы с социалистами, считавшие Сталина более мягким самодержцем в сравнении с Николаем II. Но прежде чем обратиться к этому непростому эпизоду биографии Струве, нам следует познакомиться с его политической философией 30-х годов.
Как я уже отмечал, сам Струве определял свою послереволюционную политическую платформу как «либерально-консервативную». Он часто возвращался к данному понятию; в деталях оно было раскрыто в выступлении в Праге в 1933 году, называвшемся «Либерализм, демократия, консерватизм и современные движения и течения»[30].
Основой либерализма, заявлял Струве, является защита неотчуждаемых прав человека от любых посягательств со стороны отдельных людей или государственной власти, включая демократически избранную власть. Либерализм как таковой безразличен к природе политической организации: он сопротивляется атакам как справа, так и слева. Струве довольно пространно пытался убедить свою в основном правую аудиторию в том, что «либерализм» отнюдь не обязательно связан с «демократией» и не так уж несовместим с «консерватизмом». Напротив, послереволюционные события в России показали, что порой при консервативных монархиях либеральные ценности пользуются большим уважением, нежели при демократических республиках.
Либерализм отстаивает все виды прав человека, но наиболее всего его интересует экономическая свобода, краеугольным камнем которой выступает частная собственность: «Политическая свобода есть не что иное, как тончайший плод, как преображение, выражаясь известным фрейдовским термином “сублимация” или — в переводе этого термина на русский язык — благороднейшая вытяжка из свободы хозяйственной. Там, где рушится свобода хозяйственная, не может быть никакой свободы, ибо хозяйственная свобода есть для всякого человека свобода самая основная, а для среднего человека, для обывателя свобода самая интимная и нужная»[31]. С одной стороны, частная собственность ограничивает власть государства, с другой — способствует человеческой предприимчивости. К примеру, несмотря на всю свою важность, свобода слова в конечном счете зависит от права собственности, которое вбирает ее в себя: право владеть средством массовой информации влечет за собой право свободно выражать собственное мнение. Таким образом, невзирая на то, что связь между идеалом свободы и частной собственностью не является логически очевидной, на деле два института нерасторжимо связаны друг с другом. Струве осуждал любое политическое течение, враждебно относящееся к частной собственности, включая, разумеется, все разновидности социализма. В последние пятнадцать лет жизни единственным критерием, определявшим его отношение к тому или иному политическому направлению, стало уважение или, напротив, неуважение института частной собственности. Подобный подход, как мы увидим, обусловил некоторые трудности восприятия Струве таких идеологически двойственных феноменов, как фашизм и национал-социализм.
Что же представляет собой консервативная составляющая «либерал-консерватизма»? Отвечая на этот вопрос, Струве различает консерватизм как формальное понятие и как исторический факт. В первом из этих смыслов консерватизм означает не что иное, как отстаивание status quo, каким бы оно ни было, и при таком понимании он вполне сопоставим с любой политической системой, включая даже самую революционную: в данном разрезе, к примеру, вполне можно говорить о «коммунистическом консерватизме». Но такой формальный подход оказывается бессмысленным. На практике консервативная идея тяготеет к какому-то содержанию, будь то монархия или собственность. Подлинного «пафоса» она достигла в идее и институте «государственности». Подобно тому как право собственности составляет квинтэссенцию либерализма, государственность являет собой суть консерватизма.
«Либерализм» и «консерватизм» поразительным образом дополняют и усиливают друг друга. Без верховной власти, предоставляемой государством, права человека не могут быть защищены; в то же время государство заряжается силой и устойчивостью от своих свободных и активных граждан. «Как без свободы лица невозможна крепость современного государства, так без крепости государства, как всенародного единства, невозможна свобода лица»[32].
После 1914 года защита прав и свобод все больше зависит от активной государственной власти; в результате либерализм и демократия постепенно расходятся друг с другом, утрачивая ту тесную связь, которая была присуща им в прошлом. Коммунизм положил конец «наивному оптимизму», отождествлявшему свободу с демократией: в России после 1917 года демократия оборачивалась насилием и принуждением, а не защитой прав человека. Обращаясь к опирающимся на массы псевдодемократическим диктатурам, Струве заимствует у Полибия термин «иерократия», «господство первых»; описываемую систему он называет «животной» формой правления[33]. В современной Европе недемократические режимы зачастую более эффективно защищают права и свободы, нежели те, которые опираются на народный мандат. Струве объясняет это явление следующим образом: «Война разожгла аппетиты (всяческие, и экономические, и политические) “трудящихся масс” и демагогически к ним подлаживающихся социалистических партий. И та же война объективно устранила возможность в какой бы то ни было мере управлять в соответствии с желаниями и аппетитами этих масс»[34]. Данный факт породил фатальное противоречие, которое может быть разрешено только с помощью «жесткой консервативной политики».
Исходя из описанных предпосылок, Струве анализирует международную политику межвоенного периода. Согласно его оценкам, парламентские демократии, сторонником которых он, безусловно, оставался всегда, могут эффективно функционировать лишь в тех странах, где старые традиции политической культуры и непрерывность конституционного развития сочетаются с врожденным консерватизмом, присущим как элите, так и народным массам[35]