[85].
Он вернулся домой в полном изнеможении. Следующий год стал, вероятно, самым трудным годом жизни Струве. Он и Нина беспрерывно страдали от холода и голода; не имея собственного дома, они были вынуждены жить у друзей, в семье Хлычевых. Их сын Аркадий, французский гражданин по рождению, был выслан немцами во Францию. Рукописи Струве пропали, а библиотеки, которые он посещал, были сожжены или закрыты. В итоге Струве был лишен возможности забыться в работе; неспособный читать или писать, он целые дни проводил в размышлениях[86].
К моменту его возвращения в Белград Германия уже воевала с Советским Союзом. После краткого периода растерянности и сомнений Струве решительно встал на сторону СССР. Он пристально следил за положением на фронтах: несмотря на всю неоднозначность обстановки, он вновь, как и в 1914 году, твердо верил, что союзники, опираясь на преимущество в людских и прочих ресурсах, неминуемо победят. Нацистов он теперь презирал даже более пламенно, чем коммунистов. Струве был беспощаден к тем русским эмигрантам в Югославии, которые, пытаясь облегчить собственную участь или извращая патриотическую идею, сотрудничали с оккупантами. Среди последних оказался и его добрый друг, математик В.К. Даватц, в 1934 году написавший брошюру в защиту Струве. Мягкий и наивный человек, Даватц полагал, что вступая в создаваемые немцами русские части (Schutzkorps), он способствует освобождению родины от коммунистического ига. Струве категорически не соглашался с этим. Он был у Хлычевых, когда Даватц зашел проститься перед отправкой на фронт. Едва заслышав знакомый голос в дверях, Струве в панике выбежал в соседнюю комнату, лишь бы не встречаться с другом, надевшим немецкую форму; его буквально пришлось выталкивать оттуда, чтобы он поздоровался с отъезжающим[87].
Но даже испытывая крайние лишения, Струве не позволял себе пасть духом и не шел ни на какие уступки ради улучшения своего материального положения. Он никогда не сетовал на личные горести, оставаясь источником вдохновения для тех русских друзей, кого война заставила выбирать между любовью к России и ненавистью к большевизму. Струве ни минуты не сомневался, что в этой конкретной войне любовь к родине обязывает их желать поражения агрессору. Зимой 1941–1942 годов Струве навещал малоизвестный русский поэт Владимир Гальской, по профессии архитектор, чье согласие работать на немцев было вознаграждено комфортной жизнью в Берлине. Приехав в Белград на рождественские каникулы, в то время, когда немцы стояли на подступах к Москве, а война казалась проигранной, он нашел Струве бескомпромиссным противником нацистов, убежденным в грядущей победе. Гальской посвятил Струве следующие стихи:
Памяти П.Б.Струве
Ты в памяти моей таким остался,
Завернутый в шотландский старый плед…
Меня из оснеженного Берлина
Принес заледенелый паровоз;
И город юности, почти забытый,
Под саваном рождественских снегов
Меня встречал поруганный, разбитый,
Придавленный под каблуком врагов.
И в холоде нетопленой квартиры
В тот страшный год бесчисленных могил
Ты высоко мне говорил о мире,
Ты вдохновенно Божий мир любил.
И было мне невыносимо стыдно
За мой костюм, за мой «приличный» вид.
Но стало в тот же вечер очевидно,
Что враг страны моей не победит…[88]
Единственным достойным выходом из нестерпимых материальных затруднений, которые Струве переживали в оккупированном Белграде, — то есть выходом, не предполагавшим ни малейшего сотрудничества с немцами, — казался переезд в Париж. Там у супругов жили два сына, Аркадий и Алексей, которые могли поддержать их. Струве подал германским властям прошение о выезде, подтвержденное русской церковью в Париже. Но даже страстно желая уехать, он без малейших колебаний ответил на вопрос анкеты о последнем пребывании в Германии: «В 1941 году, в тюрьме»[89]. Из-за проверок в гестапо, следившего за русскими эмигрантами, разрешение оформлялось медленно. Оно было получено лишь в 1942 году. Струве решил оставить свой личный архив, содержащий многочисленные рукописи, тетради и переписку, на попечение югославского коллеги[90]. Принадлежавшее ему большое собрание книг по социализму, политической экономии и немецкой литературе также осталось в югославской столице; после войны его приняла библиотека юридического факультета Белградского университета. Наконец, приготовления к отъезду были завершены, и чета Струве, сопровождаемая друзьями, отправилась на железнодорожный вокзал. Прощание было теплым. Струве сели в вагон, но, тщетно прождав отправления, узнали, что сели не в тот состав, упустив парижский поезд. Им вновь пришлось брести в город и ночевать у Хлычевых.
Парижские друзья были поражены тем, как изменился Струве за четыре года, прошедшие с последней встречи. Он не только отчаянно исхудал; он производил впечатление человека, внутренне надломившегося. Эти перемены объясняли двухмесячным пребыванием в нацистской тюрьме.
Сыновья сняли для супругов две комнаты в квартире Ирины Михайловны Берлиной на улице Фантин-Латур, 14, в шестнадцатом округе. Она так вспоминает свою первую встречу со Струве: «Я увидела его за окном, и это воспоминание сохранилось у меня столь ясно и четко, будто то была фотография: подходит медленно, шагая осторожно и устало, высокая фигура согбенна, под руку держит жену, их второй сын, Аркадий, чуть опережает родителей. Изможденное лицо, бледное до прозрачности, обрамлено длинной седой бородой и потрясающе романтичной седой шевелюрой. Глубоко посаженные голубые глаза, источающие какую-то глубинную печаль, живы и ясны. Он был поразительно худ — по крайней мере, мне так показалось. С такими плечами и таким ростом он, должно быть, раньше отличался недюжинной силой. Пальто и костюм висели на нем совершенно свободно. Передо мной был изнуренный, совершенно измученный человек»[91].
Едва устроившись на новом месте, Струве опять начал посещать библиотеку, продолжая сбор материала для «Истории России», по воле случая спасенной в Париже. Каждый день он отправлялся на метро в Национальную библиотеку или библиотеку Славянского института; для этого приходилось долго идти пешком, поскольку ближайшая к дому станция была закрыта. Он проделывал этот путь в любой день недели, даже зимой, несмотря на холод, когда тротуары и ступеньки метро покрывались снегом и льдом. Центральное отопление в квартире, где они жили, было отключено, и единственным источником тепла оставалась маленькая печь, для которой кто-то из сыновей время от времени добывал уголь или дрова. «Он ощущал любой, даже чуть заметный сквозняк, малейшее дуновение ветерка из одного угла квартиры в другой, — вспоминает госпожа Берлина. — В те долгие зимние месяцы ничто не могло согреть его, но он продолжал заниматься своим делом».
Разумеется, Струве по-прежнему интересовался политикой и ходом войны. Поскольку в последние три года жизни он не имел возможности печататься и даже в частной переписке был вынужден соблюдать крайнюю осторожность, его политические воззрения тех лет можно реконструировать только на основании воспоминаний членов семьи и ближайших друзей, которым он доверял свои мысли[92]. К счастью, недостатка в источниках здесь нет. По всей вероятности, Струве полагал, что несомненная победа антигитлеровской коалиции в войне покончит с коммунизмом в России, причем значительную роль в этом должны были сыграть Красная армия и влияние союзников. Он считал Красную армию национальной армией, а советские победы — победами русского народа; подобно многим гражданам СССР он надеялся, что могучий всенародный подъем не позволит заново навязать стране сталинскую диктатуру и приведет к коренным изменениям «абсурдной» советской системы. Кроме того, он верил, что военные контакты, связавшие Советский Союз с западными демократиями, отвратят Россию от тоталитаризма. Струве повезло: он не дожил до крушения всех этих надежд.
Несмотря на общий упадок, в фундаментальных (то есть моральных) вопросах политики Струве был все так же непреклонен. Он с прежним неистовством и нетерпимостью спорил с друзьями, сомневавшимися в исходе войны или тем или иным образом сотрудничавшими с немцами. Ниже приводится его реакция на поведение старого друга, Б.П. Кадомцева, который, зарабатывая себе на жизнь, организовывал экскурсии по Лувру для немецких солдат-отпускников. Кадомцев вспоминает:
«Моя последняя встреча с П.Б. за два месяца до его смерти. Мне очено хотелось увидеть его работу по экономической истории России. Я пришел к нему на квартирку, где он ютился со своим сыном. Холодно. П.Б. садился за обед, который состоял из жидкого супа из овощей, тут же приготовленного его сыном. Одет был П.Б. в сборный костюм: каждая часть туалета была разного цвета. На ногах были сапоги из парусины.
Не успел я открыть рот, как П.Б. стал возбужденно говорить, а затем кричать. Он качался на стуле, вскакивал с места, бегал по комнате, выходил из нее, вновь возвращался. И все говорил. Остановить его нельзя было. Он со всею силою своей страстной натуры обрушился на фашизм, на это исчадие ада. Он, по-видимому, считал меня сторонником немецкой ориентации. Напрасно пытался я ему сказать, что в германском фашизме есть антирусская черта в области внешней политики, но одновременно научному экономисту не мешает подивиться успехам этого нового антикапиталистического строя в области переустройства всего народного хозяйства. Все мои реплики в этом направлении П.Б. отбрасывал, как мое ослепление, заблуждение и пр. “Сатанинский строй”, кричал он, “должен быть до фундамента разрушен. Все наци должны быть до единого уничтожены. Они враги всего человечества. Они убили самое ценное в человеческой жизни: свободу. Этого им никто не простит и не забудет. Когда придут союзники, то я первый впереди всех выйду на улицу и буду приветствовать свободу. Свободу, за которую я отдал всю с