Однако уже тогда находились мечтатели, полагавшие, что введение в организм «исправленного» гена, который до этого давал сбои, позволит излечить практически любое заболевание.
Я был среди таких одержимых. Я был уверен, что этот результат достижим, что его необходимо добиться и что он будет достигнут во что бы то ни стало, даже если для этого нам всем придется до конца своих дней не смыкать глаз.
Первые четыре года после возвращения из Африки я провел за синтезатором ДНК в бесчисленных тестах с одной целью — найти ту комбинацию молекул, которая приводила бы к угнетению злокачественной опухоли.
Навязчивый поиск одного-единственного гена напомнил мне Жиля, который с пяти часов утра вглядывался в горизонт в надежде увидеть какого-нибудь неуловимого представителя рода пернатых. Но он только вставал ни свет ни заря — я же в своем рвений победить страшный недуг человечества ночи напролет проводил без сна.
Может ли человек питаться одной пиццей? Мыслители годами бьются над этим вопросом. Я нашел ответ эмпирическим путем, еще в аспирантуре. Для меня не было новостью, что в Эритрее люди месяцами живут практически на одной инджери. Конечно же, еда, состоящая из лепешки пресного теста, сдобренной расплавленным сыром и ломтиками помидоров, куда питательнее.
Кто-то спросит, какое это все имеет отношение к научному исследованию? Отвечаю: когда ты гоняешься за одним конкретным витком молекулы ДНК, ты не станешь тратить время на ужин или любую другую еду, предусмотренную для этого времени суток. Пицца — вот альфа и омега твоего рациона.
Тема моей диссертации была из области нейробиологии. Что и неудивительно: после пулевого ранения в голову можно без преувеличения сказать, что твой мозг постоянно у тебя на уме. И я углубился в обследование полушарий мозга, поиск нейропроводящих путей, исследование синапсов, задавшись целью найти что-то свое в этой, пока еще малоизученной, области. Мозг человека — это потаенный Эдем и одновременно место, куда порой заползают чудовища, чтобы, раскинув сети злокачественных опухолей, сеять разрушение и смерть. Я был одержим идеей с ними сразиться.
В 1984 году я завершил свою исследовательскую работу по молекулярной биологии, но остался в Гарварде. Думаю, главным образом по инерции. Лаборатории всюду одинаковы, а с точки зрения поедания пиццы Бостон казался мне ничем не хуже любого другого города.
Когда нам все же удавалось пойти куда-то нормально поесть, то я норовил затащить своих приятелей в Норт-Энд, старый итальянский район города, где почти не было ни английских вывесок, ни английской речи.
Всякий раз, оказываясь там, я представлял себе, что вижу Сильвию. Иногда мне казалось, что я слышу ее голос. А вот… не она ли мелькнула вон там, в нескольких шагах впереди? Я бросался вдогонку и только потом понимал, что это воображение опять играет со мной злые шутки.
Даже сейчас мне порой снилось, что она возвращается — я просыпался, чтобы убедиться, что по-прежнему один. И думаю, к лаборатории меня привязывала не только тяга к науке.
Едва я начал публиковать свои открытия, как ко мне пачками стали приходить письма из самых разных учреждений с вопросом, не хотел бы я перейти на работу к ним. Одно из самых заманчивых предложений пришло из школы медицины Корнельского университета на Манхэттене.
К этому времени Чаз уже, можно сказать, отчаялся меня женить. Он был уверен, что я превращаюсь в «сварливого старого холостяка». Брат был бы рад моему переезду куда угодно — он рассчитывал, что по пути от одного микроскопа к другому я познакомлюсь с какой-нибудь симпатичной стюардессой и заживу счастливой семейной жизнью. Эллен, не менее озабоченная моим анабиозом в личной жизни, высказала более тонкое наблюдение:
— Понимаешь, в Бостоне ты можешь найти себе достойную женщину, если повезет. В Нью-Йорке, даже если ты этого не хочешь, она сама тебя найдет.
Чаз на все голоса нахваливал нескончаемые возможности Нью-Йорка с точки зрения культурной жизни — театры, концерты, опера и все такое прочее. Не говоря уже о том, что место в столь почтенном заведении, как Корнель, по его мнению, будет магнитом для самых блистательных женщин.
Короче, я решил ехать. Пора было что-то изменить в своей жизни. Я наконец преодолел часть своих комплексов и решил, что вполне достоин жить в квартире с количеством комнат больше одной. Мне необычайно повезло: я нашел себе прекрасную квартиру на Ист-Энд-авеню с видом на реку, вдохновившим меня на утренние пробежки (кажется, мой живот темпами роста опережал мою карьеру).
Квартира была в идеальном месте, а цена на удивление умеренная. Однако ее уже полгода как не могли продать. Ее хозяйка, пожилая миссис Остеррайхер, была очень придирчива к будущему владельцу жилья, в котором она столько лет счастливо прожила со своим мужем-психотерапевтом.
По какой-то причине (может, отчаявшись найти покупателя) в ту минуту, как я переступил ее порог, она улыбнулась и — редкий случай! — сама вызвалась показать мне квартиру.
Однако она так и не осмелилась войти в кабинет мужа, а осталась почтительно стоять в дверях, пока я с восхищением осматривал книжные стеллажи от пола до потолка, уставленные специальной и художественной литературой на нескольких европейских языках.
— Доктор, если вас что-то интересует из этих книг… — робко начала старушка, но осеклась на полуслове.
— А вы их разве не заберете? — спросил я, внезапно проникнувшись ее скорбью.
— Я переезжаю во Флориду, к дочери. А у них и своих книг полно…
Она заметила, что мой взгляд остановился на рояле, и опять смолкла.
Это был кабинетный рояль красного дерева, какие делали до войны, великолепной работы, с почти нетронутыми клавишами слоновой кости. Я интуитивно чувствовал, что у него по-прежнему прекрасный звук.
— Вы играете? — поинтересовалась она.
— Раньше играл, — делано-беспечным тоном ответил я.
Старушка подошла поближе и с дружелюбной улыбкой пригласила меня к инструменту.
— Вы не окажете мне честь, доктор? — Было видно, что она истосковалась по музыке.
В первый момент меня словно поразил столбняк. Меня одолевали два противоречивых чувства: непреодолимое желание сыграть — и для нее, и для себя — и трагическое осознание того, что инструмент мне больше неподвластен.
Я оглядел клавиатуру. И вдруг ощутил себя туристом, стоящим над головокружительным обрывом в мексиканских скалах, когда человек не в силах устоять перед искушением рискнуть жизнью. Мне показалось, я сейчас тоже стою на такой высоте, и от одного вида черных и белых клавиш у меня закружилась голова. Сердце заколотилось. Я медленно отступил назад.
— Простите меня, — пролепетал я. — Я давно не играл.
Мне страшно захотелось убежать отсюда как можно скорей, но я заставил себя соблюсти приличия и остаться еще на какое-то время. Старушка продолжала что-то говорить, но я больше ее не слышал. При первой возможности я улизнул.
В клинике меня ждала записка от агента:
«Миссис Остеррайхер согласна на любую цену. Включая рояль. Надо быстро брать, пока бабушку не запихнули в дурдом».
В английском языке нет слова, которое можно было бы считать полноценным антонимом «ночному кошмару». «Сон наяву» тоже не вполне подходит, поскольку и ночью я упивался этой почти чувственной фантазией.
Я сижу за роялем доктора Остеррайхера. В комнате темно и тихо. Уже поздно, и я совершенно один. Я начинаю играть. Мне легко играть — как дышать. От безыскусной, простой Прелюдии до-мажор я плавно перехожу к следующим частям «Хорошо темперированного клавира», партитам, сонатам. Безукоризненно исполняю фуги. Затем начинаю все сначала: Прелюдия до-мажор и все, что за ней. По кругу. И так до бесконечности. Все фортепианные сочинения великого маэстро.
И тело, и душа моя исполнены любви. Я не просто, как раньше, исполняю музыку — я снова живу ею. Я был так счастлив, как никогда.
Потом я проснулся. После пережитых во сне вершин блаженства сейчас я ощущал не менее сильную боль — от осознания трагической реальности. Теперь я точно знал, что никогда не смогу играть на этом прекрасном рояле.
Наутро я позвонил миссис Остеррайхер и поблагодарил за готовность продать мне квартиру, а в особенности за щедрое предложение в виде рояля, которое я, увы, принять не могу. Она вежливо ответила, что хорошо меня понимает. При этом голос у нее был очень несчастный.
Итак, в июне я переехал из Бостона в Нью-Йорк. Вечера были еще достаточно свежи, чтобы давнее желание заняться бегом во мне не угасло.
Я даже нашел себе горничную, чтобы собирала по всей квартире разбросанные носки и поддерживала подобие порядка. Частенько, возвращаясь с работы, я обнаруживал ужин, который мне нужно было только подогреть в микроволновке, с какой-нибудь нравоучительной запиской вроде: «Милый доктор, не забывайте, что за здоровьем надо следить. С уважением, Мэри Бет».
По контракту мне полагались два персональных лаборанта, что, несомненно, ускорило получение результата. Кроме того, три дня в неделю я работал в клинике, в отделении детской неврологии. По большей части я имел дело с больными, которым мы уже не могли помочь ничем, кроме точной постановки диагноза. Однако я получал удовольствие от общения со своими юными пациентами. И это служило мне напоминанием о цели всей моей научной работы.
К концу восьмидесятых годов генная инженерия наконец стала приносить конкретные результаты. Если говорить обо мне, то я разработал методику активации особых клеток-киллеров, так называемых Т-лимфоцитов. Во всяком случае, в организме лабораторных мышей они успешно останавливали рост определенного вида раковых опухолей.
Не могу сказать, что вся работа сводилась к лабораторной рутине и не приносила вообще никаких радостей жизни. Раз в год я регулярно отправлялся в какое-нибудь экзотическое место типа Акапулько, Гонолулу или Токио — мои коллеги действительно мастера выбирать места для своих профессиональных «тусовок». Не ездить я не мог, поскольку с недавних пор являлся президентом профессиональной ассоциации. Такие поездки давали мне возможность вести подобие личной жизни (в те годы у меня это так называлось): обычно у меня случался курортный роман. Думаю, среди этих ж