В математике, помимо загадочных символов, его привлекает отвлеченность. Если бы в университете был факультет Отвлеченной Мысли, он, вероятно, записался бы и туда, но чистая математика, по-видимому, наибольшее приближение к царству форм, какое позволяет академическое образование.
К несчастью, существует препятствие для его плана учебы: правила не позволяют изучать чистую математику, исключив все остальное. Большинство студентов в его группе занимаются смесью чистой математики, прикладной математики и физики. Он обнаруживает, что не способен следовать в этом направлении. Хотя в детстве он бессистемно интересовался ракетами и делением ядра, у него нет ощущения того, что называется реальным миром, он не понимает, почему вещи в физике такие как есть. Почему, например, подпрыгивающий мяч в конце концов перестает подпрыгивать? У однокурсников не возникает трудностей с этим вопросом: потому что коэффициент упругости меньше единицы, говорят они. Но почему так должно быть, спрашивает он? Почему этот коэффициент не может быть единица ровно или больше единицы? Они пожимают плечами. Мы живем в реальном мире, говорят они: в реальном мире коэффициент упругости всегда меньше единицы. Для него это не является ответом.
Не питая симпатии к реальному миру, он избегает естественных наук, заполняя прорехи в расписании такими курсами, как английский язык, философия, классические языки. Ему бы хотелось считаться студентом-математиком, который посещает и несколько гуманитарных курсов, однако среди студентов, посвятивших себя естественным наукам, он, к своей досаде, считается чужаком, дилетантом, который появляется на лекциях по математике, а потом исчезает бог знает куда.
Поскольку он собирается стать математиком, то должен посвящать почти все время математике. Но математика легкая, а латынь — нет. Латынь — его самое слабое место. Годы зубрежки в католической школе внедрили в его сознание логику латинского синтаксиса, он может правильно, пусть и тяжеловесно, писать цицероновской прозой, но Вергилий и Гораций, с их нарушенным порядком слов и вызывающим раздражение лексиконом, продолжают ставить его в тупик.
Его определяют в латинскую группу, где большинство студентов изучает еще и древнегреческий. Знание древнегреческого облегчает им изучение латыни, ему же приходится из кожи вон лезть, чтобы не выглядеть дураком. Он жалеет, что не ходил в школу, где преподают древнегреческий.
Одна из привлекательных черт математики в том, что в ней используется греческий алфавит. Хотя он не знает никаких греческих слов, кроме hubris, arete и eleutheria, он часами совершенствуется в греческом письме, делая сильный нажим, когда ведет линию вниз, чтобы создать эффект шрифта Бодони.
Древнегреческий и математика, по его мнению, самые благородные предметы из всех, что изучают в университете. Он издали чтит лекторов классического факультета, курсы которых не может посещать: Антона Паапа, папиролога, Мориса Поупа, переводчика Софокла, Мориса Хеемстру, комментатора Гераклита. Вместе с Дугласом Сэрсом, профессором чистой математики, они обитают в высших сферах.
Несмотря на все усилия, его оценки по латыни никогда не бывают высокими. Каждый раз его подводит римская история. Лектор, читающий римскую историю, — бледный, несчастный молодой англичанин, которого по-настоящему интересует только Дигенис Акритас. Студенты юридического факультета, изучающие латынь по принуждению, чувствуют слабинку преподавателя и изводят его. Они поздно приходят и рано уходят, бросаются бумажными самолетиками, громко перешептываются, когда он говорит, а когда он произносит одну из своих неуклюжих острот, они насмешливо хохочут и топают ногами.
Правда же в том, что ему, как и студентам-юристам, а быть может, и их лектору, наскучили колебания цен на пшеницу во время правления Коммода. Без фактов нет истории, а он никогда не мог запомнить факты. Когда наступает пора экзаменов и ему предлагают высказать свои мысли по поводу того, что явилось причиной чего в поздней империи, он горестно смотрит на чистый лист бумаги.
Они читают Тацита в переводе: сухой пересказ преступлений и невоздержанности императоров, в котором лишь удивительная поспешность, с которой одно предложение догоняет другое, намекает на иронию. Если он собирается стать поэтом, ему следует брать уроки у Катулла, певца любви, которого они переводят на занятиях, но именно Тацит, историк, чья латынь так трудна, что он не может справиться с ней в оригинале, по-настоящему захватывает его.
Следуя рекомендациям Паунда, он прочел Флобера — сначала «Госпожу Бовари», затем «Саламбо», роман о древнем Карфагене. Он непреклонно воздерживается от чтения Виктора Гюго. Гюго — болтун, говорит Паунд, тогда как Флобер привносит в прозу ювелирное мастерство поэзии. Из Флобера вышли сначала Генри Джеймс, затем Конрад и Форд Мэдокс Форд.
Ему нравится Флобер. Особенно пленила его Эмма Бовари, с ее темными глазами, беспокойной чувственностью, готовностью отдаться. Ему бы хотелось лечь в постель с Эммой, услышать этот знаменитый змеиный свист тонкого шнурка, который она выдергивает из корсета, раздеваясь. Но одобрил ли бы это Паунд? Он не уверен, что страстное желание встретиться с Эммой — достаточно хороший повод для восхищения Флобером. В его чувствительности, как он подозревает, все еще есть что-то от Китса.
Конечно, Эмма Бовари — вымышленный персонаж, он никогда не столкнется с ней на улице. Но ведь Эмма не была создана из воздуха: она появилась из плотского опыта ее автора, опыта, который был преображен в пламени искусства. Если у Эммы был прототип или несколько прототипов, отсюда следует, что женщины, подобные Эмме и ее прототипу, должны существовать в реальном мире. И даже если это не так, даже если в реальном мире нет такой женщины, как Эмма, должно существовать множество женщин, на которых так глубоко повлияло чтение «Госпожи Бовари», что они были зачарованы Эммой и стали ее копиями. Это не реальная Эмма, но в каком-то смысле ее живое воплощение.
У него амбициозные планы прочесть все, что стоит читать, до того, как он уедет за границу, чтобы не явиться в Европу неотесанной деревенщиной. В качестве руководства к чтению он избирает Элиота и Паунда. Полагаясь на их авторитетное мнение, он, не глядя, отвергает одну книжную полку за другой: Скотт, Диккенс, Тэккерей, Троллоп, Мередит. Также не заслуживает внимания все, что было написано в девятнадцатом веке в Германии, Италии, Испании и Скандинавии. Возможно, Россия породила несколько интересных монстров, но русским как художникам нечему нас обучить. С восемнадцатого века цивилизация — англо-французское дело.
С другой стороны, существовали зоны высокой цивилизации в более отдаленные времена, и их нельзя игнорировать: не только Афины и Рим, но еще и Германия Вальтера фон дер Фогельвейде, Прованс Арно Даниеля, Флоренция Данте и Гвидо Кавальканти, не говоря уже о Китае династии Тан, Индии Великих Моголов и Испании Альморавидов. Так что, если он не выучит китайский, персидский и арабский хотя бы в такой степени, чтобы читать классику на этих языках с подстрочником, он будет ничем не лучше варвара. Где же ему найти время?
На занятиях английским у него сначала были неважные успехи. Преподавателем литературы был молодой валлиец по фамилии Джонс. Мистер Джонс приехал в Южную Африку недавно — это его первая настоящая работа. Студенты юридического факультета, записанные на этот курс только потому, что английский, как и латынь, для них обязательный предмет, сразу же почуяли его неуверенность: они зевали ему в лицо, разыгрывали из себя дурачков, пародировали его речь, пока он не впал в отчаяние.
Первым заданием было написать критический анализ стихотворения Эндрю Марвелла. Он не вполне понимал, что такое критический анализ, но старался изо всех сил. Мистер Джонс поставил ему оценку «гамма». Гамма была не самой низкой оценкой — была еще гамма с минусом, не говоря уже обо всех вариантах дельта, — но она была не важной. Многие студенты, включая юристов, получили «бета», была даже одна «альфа с минусом». Хотя его соученики были равнодушны к поэзии, было что-то, что они знали, а он — нет. Но что же это такое? Как получить хорошую оценку по английскому?
Мистер Джонс, мистер Брайант, мисс Уилкинсон — все эти преподаватели были молоды и, как ему казалось, беспомощны, они страдали от выходок студентов-юристов, замыкаясь в бессильном молчании и вопреки всему надеясь, что тем надоест и они успокоятся. Он в свою очередь не особенно сочувствовал их затруднительному положению. Ему нужна была от преподавателей сила, а не слабость.
В течение трех лет с момента появления мистера Джонса его оценки по английскому медленно ползли вверх. Но он никогда не был первым в группе, постоянно прилагая отчаянные усилия и не совсем понимая, каким должно быть изучение литературы. По сравнению с литературной критикой, лингвистический аспект занятий английским был легче. По крайней мере когда речь идет о спряжении глаголов в древнеанглийском или о фонетических изменениях в среднеанглийском, то знаешь, на каком ты свете.
Теперь, на четвертом курсе, он записался на курс ранних английских прозаиков, который вел профессор Гай Ховарт. Он — его единственный студент. У Ховарта репутация сухого педанта, но он ничего не имеет против педантов. И даже предпочитает их шоуменам.
Они встречаются раз в неделю в кабинете Ховарта. Ховарт читает лекцию, а он записывает. После нескольких встреч Ховарт просто дает ему текст лекции, чтобы он самостоятельно читал ее дома.
Лекции, которые напечатаны на машинке с бледной лентой, на хрустящей пожелтевшей бумаге, выходят из шкафа, в котором, по-видимому, есть папка на каждого англоязычного автора, от Остин до Йейтса. Наверно, именно это нужно сделать, чтобы стать профессором английской литературы: прочесть канонических авторов и написать лекцию о каждом? Сколько лет жизни на это уйдет? И как это отразится на человеке?
Ховарт австралиец; судя по всему, он проникся к нему симпатией, непонятно почему. Что до него, то, хотя и нельзя сказать, что ему нравится Ховарт, у него покровительственное отношение к преподавателю из-за его нескладности и его иллюзии, будто южноафриканским студентам хоть в какой-то степени интересно его мнение о Гаскуане, или Лили, или, кол