Сцены из жизни провинциала: Отрочество. Молодость. Летнее время — страница 70 из 103

Я раньше не спрашивал: что вы изучали в университете? Психологию?

Нет, что вы. Немецкую литературу. Готовясь к роли домохозяйки и матери, я читала Новалиса и Готфрида Бенна. Я защитила диплом по литературе, а затем в течение двух десятилетий, пока Кристина не выросла и не покинула дом, жила – как бы это поточнее сказать? – пребывала в умственной спячке. Ну а потом снова пошла учиться. Уже в Монреале. Начала с нуля, с основ фундаментальных наук, потом занялась медициной, потом выучилась на психиатра. Дорога получилась длинная.

Как по-вашему, если бы вы еще в университете занимались психологией, а не литературой, ваши отношения с Кутзее были бы иными?

Вот так вопрос! Ответ отрицательный. Если бы я изучала психологию в Южной Африке шестидесятых, то увязла бы в неврологических процессах крыс и осьминогов, а Джон ни крысой, ни осьминогом не был.

А на какое животное он походил?

Странные, однако, вопросы вы задаете! Он ни на какое животное не походил, и по причине вполне конкретной: его умственные способности, в особенности те, что заведуют внечувственными образами, были переразвиты, причем за счет животного начала. Он был Homo sapiens, а то и Homo sapiens sapiens.

Что и возвращает меня к «Сумеречной земле». Я не сказала бы, что «Сумеречная земля» как литературное произведение лишена страстности, однако что это за страстность, остается неясным. И вижу в ней книгу о жестокости, о проявлениях жестокости, связанных с разными формами завоевания территории. Но что является истинным источником этой жестокости? На мой взгляд, источник находится внутри автора. И лучшее истолкование, какое я могу дать этой книге, таково: ее сочинение было попыткой самолечения, сеансом психотерапии. Что проливает определенный свет на время, проведенное нами друг с другом, на наше совместное время.

Не уверен, что я вас понял. Вы не могли бы развить эту тему?

Чего вы не поняли?

Вы хотите сказать, что он был с вами жесток?

Нет, ни в коем случае. Со мной Джон всегда был до чрезвычайности мягок – и только. Он был тем, что я назвала бы мягкой натурой, кроткой даже. И это составляло часть его проблем. Такова была его жизненная задача: стать мягким человеком, безвредным. Давайте-ка я начну сначала. Вы наверняка помните, сколько убийств совершается в «Сумеречной земле», – и убивают там не только людей, животных тоже. Ну так вот, примерно в то время, когда вышла книга, Джон объявил мне, что стал вегетарианцем. Не знаю, долго ли он им пробыл, но я истолковала его вегетарианство как часть более обширной программы самосовершенствования. Он решил не допускать тягу к жестокости и насилию ни в одну из сфер своей жизни – включая, смею сказать, и любовную, – перенаправить их в сочинительство, которому, как следствие, предстояло обратиться в своего рода слабительное средство бесконечного действия.

Многое ли из этого вы видели уже тогда и насколько многим обязаны более поздним прозрениям психиатра?

Я видела все – оно же лежало на поверхности, копать глубоко необходимости не было, просто в то время я не владела языком, позволяющим это описать. А кроме того, у меня был с ним роман. В самый разгар любовной интриги нам не до аналитических упражнений.

Любовная интрига? Раньше вы к этому выражению не прибегали.

Ну, тогда разрешите поправиться. Эротическая связь. Я была такой молодой и зацикленной на себе, что любить – по-настоящему любить – человека, столь радикально недовершенного, не могла. Итак, я состояла в эротической связи с двумя мужчинами, в одного из них я вложила очень многое – вышла за него замуж, родила ребенка, – в другого не вложила ничего.

И то, что я ничего не вложила в Джона, объяснялось, как я теперь подозреваю, его стремлением обратить себя в уже описанное мной существо: в мягкого человека, который никому не причиняет вреда – даже бессловесным животным, даже женщине. Теперь я думаю, что могла бы быть с ним более откровенной: «Если ты по какой-то причине сдерживаешься, не стоит, в этом нет никакой нужды». Если бы я сказала ему так, если бы он принял это всерьез, если бы разрешил себе быть чуть более опрометчивым, чуть более властным, чуть более внимательным ко мне, он и впрямь мог бы вырвать меня из оков брака, который и тогда уже был для меня нехорош, а впоследствии еще и ухудшился. В сущности, он мог спасти меня – или спасти лучшие годы моей жизни, которые я, как потом выяснилось, потратила впустую.

[Молчание.]

Я как-то сбилась. О чем мы говорили?

О «Сумеречной земле».

Да. О «Сумеречной земле». С ней вам следует быть осторожным. На самом деле эта книга писалась еще до того, как мы с Джоном познакомились. Вы проверьте хронологию. Поэтому не следует читать ее как книгу о нас двоих.

Мне это и в голову не приходило.

Помню, после «Сумеречной земли» я спросила у Джона, над чем он сейчас работает. Он ответил уклончиво. Сказал:

– Я всегда над чем-нибудь работаю. Если я поддамся искушению не работать, то что буду делать с собой? Ради чего жить? Мне тогда застрелиться придется.

Меня это удивило – я говорю о потребности в писательстве. О его привычках, о том, как он проводит время, я практически ничего не знала, но впечатления маниакального труженика он на меня никогда не производил.

– Это почему же? – спросила я.

– Если я не работаю, на меня нападает депрессия, – ответил он.

– Тогда зачем тебе твой бесконечный ремонт? – спросила я. – Заплати кому-нибудь, кто займется им, и потрать освободившееся время на сочинительство.

– Ты не понимаешь, – сказал он. – Даже если бы у меня были деньги, чтобы нанять рабочего, а их нет, я все равно испытывал бы потребность тратить икс часов в день на то, чтобы копаться в саду, или передвигать с места на место валуны, или замешивать бетон.

И следом он произнес очередную его речь о необходимости уничтожить табу, наложенное на физический труд.

Я погадала, нет ли в ней критики в мой адрес: платя моей чернокожей домработнице, я получаю досуг, который трачу на романы с мужчинами. Впрочем, я эту мысль отбросила.

– Да, – сказала я, – в экономике ты явно не силен. Первый ее принцип состоит в том, что, если бы каждый из нас прял собственную пряжу и доил собственных коров, а не подряжал для этого других людей, мы все еще сидели бы в каменном веке. Мы же создали экономику, основанную на обмене, а она, в свой черед, сделала возможной долгую историю материального прогресса. Ты платишь кому-то за бетонирование, и это дает тебе время для сочинения книги, которая оправдывает твою бездеятельность и придает смысл твоей жизни. Более того, она может придать смысл жизни рабочего, который возится вместо тебя с бетоном. Так все мы и преуспеваем.

– А ты действительно веришь в это? – спросил он. – В то, что книги придают смысл нашей жизни?

– Да, – ответила я. – Книга должна быть топором, колющим лед, который сковывает нас изнутри. Чем же еще?

– Жестом неприятия времени. Залогом бессмертия.

– Бессмертия не существует. И книги тоже не бессмертны. Планету, которую мы топчем ногами, когда-нибудь втянет в себя и сожжет дотла солнце. После чего сама Вселенная схлопнется и исчезнет внутри черной дыры. И ничто не выживет, ни ты, ни я, ни представляющие интерес лишь для очень немногих книги о выдуманных покорителях Африки восемнадцатого столетия.

– Говоря о бессмертии, я не подразумевал существование вне времени. Только существование после физической кончины.

– Ты хочешь, чтобы тебя читали после твоей смерти?

– Возможность цепляться за эту надежду дает мне определенное утешение.

– Даже притом, что ты этого не увидишь?

– Даже притом, что я этого не увижу.

– Но зачем люди будущего станут читать написанную тобой книгу, если она обращена не к ним, если она не поможет им проникнуть в смысл их собственной жизни?

– Может быть, им все еще будет просто-напросто нравиться чтение хорошо написанных книг.

– Глупости. Это все равно что сказать: если я сооружу достаточно хороший радиограммофон, люди будут пользоваться им и в двадцать пятом веке. Не будут. Потому что к тому времени радиограммофоны, как хорошо их ни делай, устареют. И людям двадцать пятого века ни о чем говорить не будут.

– Не исключено, что и в двадцать пятом веке отыщется небольшое число тех, кому любопытно будет услышать, как звучали радиограммофоны конца двадцатого.

– Коллекционеры. Люди, свихнувшиеся на своих хобби. Ты собираешься потратить жизнь на сидение за столом и изготовление чего-то такого, что, может, будет, а может, и не будет сохранено как некий курьез?

Он пожал плечами:

– У тебя есть идея получше?

Вы думаете, что я пускаю вам пыль в глаза. Я вижу. Думаете, что я сочинила этот диалог, чтобы показать, какая я умная. Однако такими они и были в то время – наши с Джоном разговоры. Занятными. Мне они нравились, и позже, перестав встречаться с Джоном, я скучала по ним. Собственно говоря, по ним я, пожалуй, сильнее всего и скучала. Джон был единственным мужчиной, который позволял мне побивать его в честном споре, который, поняв, что проигрывает, не впадал в бешенство, не начинал вилять и не обижался. А я всегда побивала его – ну, почти всегда.

Причина была простой. Дело не в том, что Джон не умел спорить, а в том, что он жил по определенным принципам, тогда как я была прагматичной. Прагматизм всегда побивает принципы, так уж устроен наш мир. Вселенная движется, земля меняется под нашими ногами, а принципы непременно хоть на шаг от этого, да отстают. И когда они сталкиваются с реальностью, возникает комедия. Я знаю, за ним закрепилась репутация человека мрачного, однако на самом деле Джон Кутзее был довольно смешон. Был персонажем комедии. Мрачной комедии. Он и сам это понимал, неосознанно, и даже мирился с этим. Потому я и теперь вспоминаю о нем с приязнью. Если