Сцены из жизни провинциала: Отрочество. Молодость. Летнее время — страница 74 из 103

Потому что Джон Кутзее мои принцем не был. Вот я наконец и дошла до самой сути. Если вы, направляясь в Кингстон, задавали себе вопрос: «Окажется ли она еще одной из тех женщин, что по ошибке приняли Джона Кутзее за своего таинственного принца?» – то теперь получили ответ на него. Джон не был моим принцем. И мало того: если вы слушали меня внимательно, то уже поняли, насколько ничтожной была надежда на то, что он смог бы стать принцем, сколько-нибудь удовлетворительным принцем для хотя бы одной из живущих на свете женщин.

Вы не согласны? Думаете иначе? Думаете, что вина лежит на мне, не на нем – вина за неполноценность? А вы вспомните книги, которые он написал. Какая тема переходит из одной в другую? Женщина, не любящая мужчину. Герой книги может любить женщину, может не любить, но женщина не любит мужчину никогда. И что, по-вашему, отображает эта тема? По моим предположениям, и предположениям, имеющим веские основания, она отображает его жизненный опыт. Женщины не влюблялись в него – во всяком случае, те, что пребывали в здравом уме. Они осматривали его, обнюхивали, может даже пробу снимали. А потом уходили.

Уходили, как ушла я. Я уже говорила, мне ничего не стоило остаться в Токаи – в роли Белоснежки. Идея, вообще-то говоря, была не лишена привлекательности. Но я не осталась. Джон был мне другом в трудную пору моей жизни, костылем, на который я иногда опиралась, но любимым человеком в подлинном смысле этих слов не смог бы стать никогда. Для настоящей любви необходимы два полностью развитых человеческих существа, и они должны подходить друг другу: одно – вникать, другое – принимать. Как инь и ян. Как электрическая вилка и электрическая розетка. Как мужчина и женщина. А мы – и не вникали, и не принимали.

Вы уж поверьте, за прошедшие годы я много размышляла о Джоне и ему подобных. И то, что я сейчас вам скажу, основательно продумано и лишено, надеюсь, враждебности. Потому что, как я уже говорила, Джон сыграл в моей жизни большую роль. Он многому научил меня. Он был моим другом и остался другом даже после того, как я с ним порвала. Если мне было плохо, я всегда могла рассчитывать на то, что он весело поболтает со мной, пошутит, поднимет мое настроение. Один раз он позволил мне вознестись в неожиданные эротические эмпиреи – увы, только один! Однако факт остается фактом: Джон не был создан для любви, не был устроен так, чтобы вникать в кого-либо или позволять вникнуть в него. Джон походил на сферу. На стеклянный шарик. Попробуйте-ка установить с таким шариком прочную связь. Вот вам мое заключение, и заключение зрелое.

И вас оно, возможно, не удивит. Вы ведь, наверное, думаете, что это справедливо в отношении художников вообще, художников-мужчин: они не созданы для того, что я называю любовью; они не могут или не хотят отдаваться ей полностью по той простой причине, что обладают потаенной сутью, которую им приходится оберегать, сохранять для нужд их искусства. Я права? Именно так вы и думаете?

Думаю ли я, что художники не созданы для любви? Нет. Не в обязательном порядке. Я стараюсь относиться к ним непредвзято.

Ну, если вы собираетесь написать о нем книгу, сохранять непредвзятость до бесконечности вам не удастся. Вот подумайте. Перед нами человек, который даже в самых интимнейших из человеческих отношений не может соединиться с другим, а если и может, то лишь на короткие сроки, урывками. И чем же он зарабатывает на жизнь? А на жизнь он зарабатывает сочинением отчетов, экспертных отчетов об интимных человеческих переживаниях. Потому что романы об этом и пишутся – ведь так? – об интимных человеческих переживаниях. Романы – как противоположность стихов или картин. Вам это не кажется странным?

[Молчание.]

Я была очень откровенна с вами, мистер Винсент. Взять ту же историю с Шубертом: я о ней никому еще не рассказывала. Почему? Потому что считала, что она способна выставить Джона в смешном свете. Потому что только полный козел может велеть женщине, которую он предположительно любит, брать уроки плотской любви у какого-то давно покойного композитора, у венского багателленмайстера[109]. Когда мужчина и женщина любят друг друга, они творят собственную музыку, творят инстинктивно, и никакие уроки им не требуются. А что проделывает наш друг Джон? Притаскивает в спальню третье действующее лицо. Франц Шуберт, мастер любви, становится первым номером; Джон Кутзее, ученик мастера и исполнитель его произведений, вторым; а я обращаюсь в номер три, в инструмент, на котором сейчас сыграют секс-музыку. И это – как мне представляется – говорит все, что вам нужно знать о Джоне. О мужчине, который по ошибке принял свою любовницу за скрипку. Который, возможно, проделывал то же самое с каждой женщиной, какую встречал в своей жизни: принимал ее за тот или иной инструмент – скрипку, фагот, литавру. Который был настолько туп, настолько оторван от реальности, что не смог отличить любовь к женщине от игры на ней. Мужчине, который любил на счет «раз-два-три». Тут уж не знаю, что и делать – плакать или смеяться!

Вот почему он никогда не был моим Прекрасным Принцем. Вот почему я не дала ему увезти меня на белом коне. Потому что он был не принцем, а жабой. Потому что не был человеком, полноценным человеком.

Я обещала быть с вами прямой и обещание это выполнила. Сейчас я расскажу вам со всей прямотой еще одно, только одно, и на этом остановлюсь, на этом мы закончим.

Это касается той ночи, которую я попыталась описать, ночи в отеле «Кентербери», когда мы после всех наших опытов наткнулись наконец на правильное химическое соединение. Как же нам это удалось, спросите вы – да и я тоже, – если Джон был не принцем, а жабой?

Позвольте мне рассказать, какой вижу эту главную нашу ночь я. Я уже говорила, что была обижена, сбита с толку, не находила себе места от тревоги. Джон понял это – или догадался – и, в виде исключения, открыл передо мной свое сердце, сердце, которое он обычно держал облаченным в доспехи. Так, с открытыми сердцами, его и моим, мы и соединились. Для него это могло и должно было стать началом преображения – ведь он впервые открыл свое сердце. Для нас обоих это могло стать первым шагом в новую, общую жизнь. А что произошло на деле? Среди ночи Джон проснулся и увидел меня, спавшую рядом с ним, увидел мое лицо, выражавшее, вне всяких сомнений, покой и даже блаженство – блаженство, в этом мире недостижимое. Увидел меня такой, какой я была в тот миг, испугался, торопливо напялил доспехи обратно на сердце, да еще и скрепил их цепью и запер ее на два висячих замка, и улизнул в темноту.

Как по-вашему, легко мне было простить ему это? Ну, как?

Если позволите, вы, по-моему, слишком суровы к нему.

Нет, не сурова. Я всего лишь рассказываю правду. Без правды, какой бы суровой она ни была, исцеление невозможно. Ну и все. Больше я ничего вам и вашей книге предложить не могу. Слушайте, уже почти восемь. Вам пора уходить. У вас же самолет завтра утром – так?

Всего один вопрос, короткий.

Нет, решительно нет, больше никаких вопросов. Для них у вас было достаточно времени. Конец. Fin[110]. Уходите.

Интервью взято в Кингстоне, провинция Онтарио, в мае 2008 года

Марго

Миссис Йонкер, позвольте рассказать вам о сделанном мной после нашей декабрьской встречи. Вернувшись в Англию, я перенес содержание магнитофонной записи нашей беседы на бумагу. Попросил коллегу из Южной Африки проверить правильность написания слов из африкаанса. А затем проделал нечто довольно радикальное – убрал мои вопросы и подсказки и придал тексту вид вашего непрерывного рассказа.

Сегодня я хотел бы, если вы не против, прочитать вам получившийся у меня текст. Как вы на это смотрите?

Согласна.

И еще одно. Поскольку рассказанная вами история довольно длинна, я в нескольких ее местах позволил людям говорить от их собственного имени. По ходу чтения вы поймете, что я имею в виду.

Хорошо.

Тогда приступим.

В прежние времена на семейной ферме собиралось под Рождество множество народу. С разных концов страны к Фоэльфонтейну съезжались сыновья и дочери Геррита и Лени Кутзее, привозя с собой супругов и чад – последних с каждым годом становилось все больше, – и целая неделя посвящалась воспоминаниям, смеху, шуткам, но прежде всего еде. Для мужчин такие съезды были еще и временем охоты: на птиц и на антилоп.

Сейчас, к 1970-му, эти сборища стали, увы, менее многолюдными. Геррит Кутзее давно сошел в могилу, Лени бродит, едва волоча ноги, по частному дому престарелых в Стрэнде. Их первенец, старший из двенадцати сыновей и дочерей, тоже успел присоединиться к сонму теней; прочие же…

К сонму теней?

Слишком пышно? Я изменю. Их первенец уже покинул этот свет. Прочие же содрогаются, оставаясь наедине с собой и ощущая предзнаменования смерти.

Мне это не нравится.

Уберу. Не проблема. Он уже покинул этот свет. Прочие же и шутят не так громко, и вспоминают все больше о грустном, и в еде стали умеренными. Что до охотничьих вылазок, они прекратились: старые кости устали, да к тому же после многих лет засухи охотиться стало почти и не на кого.

Ну а Кутзее третьего поколения, сыновья и дочери сыновей и дочерей, слишком заняты собственными делами или просто питают равнодушие к семье в целом. В этом году их насчитывается здесь лишь четверо: ее унаследовавший ферму кузен Майкл; ее приехавший из Кейптауна кузен Джон; ее сестра Кэрол; и она сама – Марго. И из всех четверых только она, подозревает Марго, вспоминает о прежних днях с ностальгией.

Не понимаю. Почему вы называете меня «она»?

Из всех четверых только Марго, подозревает она, Марго, вспоминает о прежних днях с ностальгией… Уж больно неуклюже получается. Так нельзя. Я использую «она» как «я», но не совсем «я». А вам это действительно сильно не нравится?