Воспоминания о дедушке у нее сохранились лишь самые смутные, он умер, когда она была совсем маленькой: сгорбившийся, брюзгливый старик с колючим подбородком. После полуденного обеда, помнит она, дом погружался в тишину: дедушка ложился вздремнуть. Даже в том, малом, возрасте она поражалась, видя, как страх перед стариком заставляет взрослых людей передвигаться по дому крадучись, на мышиный манер. И все же без этого старика ее здесь не было бы и Джона тоже – не просто здесь, на земле, но и здесь, в Кару, на ферме Фоэльфонтейн или в Мервевилле. И если ее жизнь определяется от колыбели и до могилы ценами на шерсть и баранину, так и этим она обязана деду: человеку, начавшему, как smous, разъездной торговец, продававший сельским жителям набивной ситец, кастрюли, сковороды и патентованные лекарства, затем купившему, скопив достаточно денег, половину отеля, а затем продавшему эту половину, чтобы приобрести поместье и обосноваться там в качестве джентльмена, ни больше ни меньше, разводящего лошадей и овец.
– Ты так и не спросила, что мы делаем в Мервевилле, – говорит Джон.
– Ладно: что мы делаем в Мервевилле?
– Хочу показать тебе кое-что. Я думаю купить здесь недвижимость.
Она не верит своим ушам:
– Ты хочешь купить недвижимость? Жить в Мервевилле? В Мервевилле? Надумал и сам стать здешним мэром?
– Нет-нет, не жить. Просто проводить какое-то время. Жить в Кейптауне, а сюда приезжать на выходные, в отпуска. Дорога от Кейптауна до Мервевилля занимает, если нигде не останавливаться, семь часов. Здесь можно за тысячу рандов купить дом из четырех комнат и полморгена земли, засаженной персиковыми, абрикосовыми и апельсиновыми деревьями. Где еще в мире ты такое получишь?
– А отец? Что думает о твоем плане он?
– Ну, это все же лучше, чем дом престарелых.
– Не понимаю. Что лучше, чем дом престарелых?
– Жизнь в Мервевилле. Отец сможет постоянно жить здесь. Я останусь в Кейптауне, но буду регулярно приезжать к нему, проверять, все ли у него в порядке.
– Да, но что он будет делать, живя здесь постоянно? Сидеть на веранде и ждать, когда мимо проедет единственная за день машина? У того, что дома в Мервевилле продаются за гроши, есть простая причина, Джон: никто здесь жить не хочет. Я тебя не понимаю. Откуда вдруг такой энтузиазм по поводу Мервевилля?
– Он находится в Кару.
Die Karoo is vir skape geskape! Кару создана для баранов! Она едва не выпалила эти слова. «Он серьезен! Он говорит о Кару так, точно это рай!» И к ней возвращаются вдруг воспоминания о Святках совсем давних – они тогда были детьми и привольно, как звери, бродили по вельду. «Где бы ты хотела быть похороненной? – однажды спросил у нее Джон и, не дожидаясь ответа, прошептал: – Я – здесь». – «Навсегда? – спросила она – она, ее детское „я“. – Ты хочешь, чтобы тебя похоронили здесь навсегда?» – «Только до времени, когда я смогу прийти опять», – ответил он.
«До времени, когда я смогу прийти опять». Она помнит весь этот разговор, каждое его слово.
Ребенок умеет обходиться без объяснений. Не требует, чтобы все непременно имело смысл. Но разве запомнила бы она эти слова, если б они не привели ее в недоумение, сохранившееся в глубинах ее сознания и по сей день. «Прийти опять»: неужели кузен верит, действительно верит, что человек может восстать из могилы? Кем он себя считает – Иисусом? А эти места, Кару, – Святой землей?
– Если ты хочешь обзавестись жильем в Мервевилле, тебе нужно первым делом подстричься, – говорит она. – Достойные жители Мервевилля не позволят такому дикарю поселиться среди них и развращать их сыновей и дочерей.
От женщины за стойкой поступают безошибочно узнаваемые знаки того, что она не прочь закрыть кафе. Джон расплачивается, они отъезжают. По пути из города он притормаживает перед домом с табличкой «TE KOOP» на воротах: «Продается».
– Вот дом, о котором я думаю, – говорит он. – Тысяча рандов плюс пошлина за оформление документов. Можешь в это поверить?
Дом представляет собой невзрачный куб с кровлей из оцинкованного железа, протянувшейся вдоль всего фасада затененной верандой и деревянной, ведущей на чердак лестницей с одного бока. Перед домом – что-то вроде сада камней, замусоренного, и два борющихся за жизнь куста алоэ. Неужели Джон действительно собирается засунуть отца в этот тоскливый домишко, который стоит посреди обессилевшей деревни? Трясучий старик, питающийся из консервных банок, спящий на грязных простынях?
– Не хочешь оглядеться? – спрашивает он. – Дом заперт, но мы можем обойти вокруг него.
Ее передергивает.
– В другой раз, – говорит она. – Сегодня я что-то не в настроении.
Для чего она нынче в настроении, Марго не знает. Впрочем, настроение ее вскоре меняется, и происходит это в двадцати километрах от Мервевилля, когда двигатель начинает кашлять и Джон, помрачнев, выключает его и останавливает машину. Кабину наполняет запах горелой резины.
– Опять перегрелся, – говорит он. – Придется с минуту подождать.
Он вытаскивает из кузова канистру с водой. Откручивает колпачок радиатора, увертывается от струи шипящего пара и наполняет радиатор.
– До дома должно хватить, – говорит он.
И пытается завести двигатель. В двигателе что-то сухо пощелкивает, но и не более того.
Она знает мужчин достаточно хорошо, чтобы никогда не давать им понять, насколько сомнительным представляется ей их умение обращаться с машинами. Не лезет с советами, следит за тем, чтобы не выказывать нетерпение, даже не вздыхать. В течение часа, который он тратит на возню с шлангами и клеммами, пачкая одежду и пробуя снова и снова завести мотор, она старательно хранит кроткое молчание.
Солнце начинает опускаться за горизонт, становится все темнее, но Джон продолжает усердно трудиться.
– А фонаря у тебя нет? – спрашивает она. – Я могла бы тебе посветить.
Нет, фонарь он с собой не прихватил. Более того, поскольку он не курит, у него нет и спичек. Далеко не бойскаут, всего лишь городской мальчик, ни к каким передрягам не подготовленный.
– Придется идти за помощью в Мервевилль, – наконец говорит он. – Хочешь, пойдем вместе.
На ногах у нее легкие сандалии. Ковылять в них двадцать километров по вельду, да еще в темноте, – нет уж.
– До Мервевилля ты раньше полуночи не доберешься, – говорит она. – Ты там никого не знаешь. В городишке даже заправочной станции нет. Кого же ты собираешься уговаривать починить твой грузовик?
– Ну а ты что предлагаешь?
– Подождем здесь. Если повезет, кто-нибудь проедет мимо. А нет, так утром Михиель отправится искать нас.
– Михиель не знает, что мы поехали в Мервевилль. Я ему не сказал.
Он в последний раз пробует завести двигатель. Поворот ключа дает лишь глухой щелчок. Аккумулятор сел.
Она вылезает наружу и, отойдя на приличное расстояние, опорожняет мочевой пузырь. Поднимается ветерок. Холодный, а скоро он станет еще холоднее. В кузове грузовичка нет ничего, под чем можно укрыться, нет даже брезента. Если пережидать ночь, то в кабине, прижавшись друг к другу. А потом, когда они вернутся на ферму, придется давать объяснения.
Несчастной Марго себя пока что не чувствует; она еще достаточно отстранена от положения, в которое попала, чтобы находить его жутковато забавным. Но это скоро изменится. Еды у них нет, пить нечего, кроме воды, что в канистре, а та воняет бензином. Холод и голод сгрызут ее непрочное добродушие. Ну и бессонная ночь им поможет – в должное время.
Она поднимает стекло в окне.
– Удастся нам забыть, – спрашивает она, – что мы – мужчина и женщина, и без стеснения обогревать друг друга? Потому что иначе мы замерзнем.
За тридцать один год их знакомства им случалось время от времени и целоваться, как это принято у кузенов, а именно в щечку. И обниматься случалось. Однако сегодня их ожидает близость совсем иного порядка. Им придется лежать на жестком сиденье с неудобно торчащей посреди него ручкой переключения передач, прижимаясь друг к другу, делясь теплом. Если же Бог милосерден и им удастся заснуть, придется вдобавок страдать от унижения, порождаемого твоим храпом или храпом соседа. Какое испытание! Какое искушение!
– А завтра, – говорит она, позволяя себе единственный миг ехидства, – когда мы вернемся к цивилизации, ты, может быть, все-таки отдашь свой грузовичок в ремонт? В Лиу-Гамка есть хороший автомеханик. Михиель всегда к нему обращается. Дружеский совет, не более.
– Прости. Это моя вина. Я стараюсь побольше делать сам, хотя следовало бы обращаться к людям, разбирающимся в таких делах лучше меня. Это все из-за страны, в которой мы живем.
– Страны? Если у тебя то и дело ломается грузовик, при чем здесь страна?
– Я говорю о нашей долгой истории принуждения – мы заставляли других выполнять нашу работу, а сами сидели в тени и присматривали за ними.
Так вот по какой причине они оказались здесь, в холоде и темноте, и ждут теперь, что какой-нибудь проезжий спасет их. Дабы подчеркнуть важный тезис: белые должны сами ремонтировать свои автомобили. Смешно.
– Механик в Лиу-Гамка белый, – говорит она. – Я вовсе не предлагаю тебе отдать твой пикап в руки цветного.
Она с удовольствием добавила бы: «Если тебе угодно ремонтировать его самому, так ради бога, поучись сначала на курсах автомехаников». Однако она сдерживается и спрашивает взамен:
– И что же еще ты делаешь сам, если не считать починки автомобилей?
Если не считать починки автомобилей и сочинения стихов.
– Работаю в саду. Ремонтирую дом. Сейчас вот провожу дренажные работы. Тебе оно может показаться смешным, но для меня это не шутка. Публичный жест. Я пытаюсь снять табу, наложенное на физический труд.
– Табу?
– Да. В Индии существует табу: люди высокой касты не должны убирать – как бы это выразиться? – отходы человеческой жизнедеятельности; точно так же в нашей стране утрачивает чистоту человек, прикасающийся к мотыге или лопате.
– Что за глупости ты говоришь! Это просто-напросто неправда! Ты предубежден против белых!