Сцены из жизни провинциала: Отрочество. Молодость. Летнее время — страница 93 из 103

сторонний, присылает мне письма, наполненные рассуждениями о том и об этом, о музыке, о химии, о философии, об ангелах, богах и не знаю уж, о чем еще, и так страница за страницей, да еще и со стихами, я не прочитываю их до конца, не запоминаю для будущих поколений, у меня возникает только один простой, практический вопрос, а именно: «Что происходит между этим мужчиной и моей дочерью, совсем еще ребенком?» Потому что – вы уж простите мне эти слова – за всякими изысканными выражениями обычно кроется то, чего мужчина хочет от женщины, а это вещь очень существенная и совсем простая.

Значит, там были и стихи?

Я ничего в них не понимала. Это у нас Мария Регина любила поэзию.

Вы о них совсем ничего не помните?

Стихи были очень модернистские, очень интеллектуальные и очень непонятные. Потому я и говорю: все происходившее было большой ошибкой. Он думал, что я из тех женщин, с которыми можно лежать в постели, в темноте, и рассуждать о поэзии, а я была совсем другой. Я была женой и матерью, женой мужчины, заключенного в больницу, которая мало чем отличалась от тюрьмы или могилы, и матерью двух девочек, обязанной оградить их от мира, в котором люди, захотевшие украсть ваши деньги, приходят к вам с топорами. У меня не было времени на жалость к молодому невежде, который падал к моим ногам, унижался передо мной. И честно говоря, если бы мне потребовался мужчина, такого, как он, я не выбрала бы.

Потому что, поверьте, – я вас задерживаю, простите, – да, вы уж поверьте, бесчувственной я не была, ничуть. Я не хочу, чтобы у вас создалось обо мне ложное впечатление. Я вовсе не утратила вкус к жизни. По утрам, когда Джоана уходила на работу, а Мария Регина в школу и свет солнца проникал в нашу квартирку, обычно такую темную, мрачную, я иногда стояла в его лучах перед открытым окном, слушала птиц, чувствовала, как солнце согревает мне лицо и грудь, и в эти минуты мне так хотелось снова стать женщиной. Я же не была такой уж старой, я просто ждала. Вот так. И довольно об этом. Спасибо, что выслушали.

Вы говорили, что хотите задать мне какой-то вопрос.

Ах да, я и забыла, у меня же есть к вам вопрос. Он вот какой. Обычно я в людях не ошибаюсь, так скажите мне, ошиблась ли я в Джоне Кутзее? Потому что, на мой взгляд, он, если честно, был пустым местом. Человеком, ничего не значившим. Может быть, он и умел хорошо писать, умел талантливо играть словами, не знаю, я его книг не читала, мне они были неинтересны. Я знаю, что впоследствии он приобрел серьезную репутацию, но был ли он и вправду великим писателем? Потому что, по моим понятиям, для того, чтобы стать великим писателем, мало умения играть словами. Нужно еще быть великим человеком, а он великим человеком не был. Он был маленьким человечком, ничего собой не представлявшим. Я не могу дать вам список причин – а, б, в, г, – которые позволяют мне говорить так, но с самого начала, с той минуты, когда я его впервые увидела, у меня сложилось именно такое впечатление, и в дальнейшем ничто его не изменило. Вот я и спрашиваю у вас. Вы глубоко изучили его, собираетесь написать про него книгу. Так скажите: каково ваше суждение о нем? Я была не права?

Суждение о нем как о писателе или как о человеке?

Как о человеке.

Ничего не могу сказать. Я не склонен высказывать суждение о человеке, с которым ни разу не встречался. Думаю, однако, что в то время, когда он познакомился с вами, Кутзее был одинок, неестественно одинок. Возможно, этим и объясняются некоторые – как бы это сказать? – некоторые странности его поведения.

Откуда вам это известно?

Из оставленных им записей. Я просто сложил два и два. Он был одинок и упал духом, отчаялся.

Так ведь и все мы временами падаем духом, такова жизнь. Если ты сильный человек, ты борешься с отчаянием. Я потому и спрашиваю: как можно быть великим писателем, оставаясь заурядным маленьким человечком? Наверняка же в писателе должно гореть какое-то пламя, отличающее его от всех прочих людей. Может быть, читая книги Кутзее, вы различаете это пламя. Но я при наших с ним встречах никакого огня в нем не заметила. Напротив, он показался мне – как бы это выразить? – еле теплым.

До некоторой степени я с вами согласен. «Огонь» – не первое слово, которое приходит в голову, когда думаешь о его книгах. Однако у него имелись другие достоинства, в нем присутствовала сила иного порядка. Я, например, назвал бы его человеком твердым. Обладателем твердых взглядов. Обмануть его видимостью было очень непросто.

А вам не кажется, что для человека, который не обманывается видимостью, он слишком легко влюблялся?

[Молчание.]

Да, но, возможно, он вовсе и не обманывался, влюбляясь. Возможно, он просто видел то, чего не различали другие.

В женщине?

Да, в женщине.

[Молчание.]

Вы говорите, что он любил меня даже после того, как я его отвергла, после того, как забыла о его существовании. Вы это называете твердостью? Потому что мне это кажется просто-напросто глупостью.

Я думаю, что он обладал огромным упорством. Есть такое английское слово – «dogged». Не знаю, существует ли его португальский эквивалент. Он походил на бульдога, который если вцепится в вас зубами, то уже не отпустит.

Ну, раз вы так говорите, мне остается только поверить вам. А что, англичане считают это собачье качество достойным восхищения?

[Смех.]

Знаете, люди моей профессии не столько прислушиваются к словам, сколько наблюдают за тем, как человек движется, как он себя подает. Это наш способ докапываться до истины, и способ совсем не плохой. Ваш мистер Кутзее, может, и умел обращаться со словами, но не умел танцевать. Не мог танцевать – есть одна английская фраза, которую я помню со времен Южной Африки, я ее от Марии Регины услышала: he could not dance to save his life[149].

[Смех.]

Но, говоря всерьез, синьора Насименто, плохими танцорами были многие из великих людей. Если для того, чтобы стать великим человеком, необходимо выучиться хорошо танцевать, тогда и Ганди великим человеком не был, и Толстой тоже.

Нет, вы не поняли того, что я сказала. Я как раз всерьез и говорила. Вам известно такое слово: «бесплотный»? Так вот, этот человек был бесплотным. Тело само по себе, он сам по себе. Для него тело было деревянной марионеткой, приводимой в движение веревочками. Дерните за одну – поднимется левая рука, дерните за другую – правая нога выставится вперед. А настоящее «я» сидит где-то вверху, никто его не видит, и тянет, как кукловод, за веревочки.

И вот этот человек приходит ко мне, учительнице танцев. «Покажите мне, как танцевать!» – просит он. Я показываю, показываю ему, как мы движемся в танце. «Нога идет сюда, – говорю я ему, – потом сюда». А он слушает меня и думает: «Ага, значит, сначала нужно потянуть за красную веревочку, а после за синюю!» – «Поверните плечо вот так», – говорю я, а он думает: «Ну да, а теперь за зеленую!»

Но это же не танец! Люди так не танцуют! Танец – это иное воплощение человека. В танце ведет не сидящий в голове кукловод, и тело не следует за ним, в танце ведет само тело, обладающее собственной душой, тело одушевленное. Потому что тело знает! Оно все знает! Когда оно ощущает в себе ритм, ему не приходится думать. То есть это если говорить о человеке. По этой причине деревянная марионетка танцевать не может. У дерева нет души. Дерево не способно почувствовать ритм.

Потому я и спрашиваю: как мог этот ваш Кутзее быть великим человеком, если он и человеком-то не был? Это серьезный вопрос, я не шучу. Почему, как вы полагаете, я, женщина, не смогла ответить на его чувство? Почему я сделала все, чтобы держать дочь подальше от него, пока она была еще слишком юна и не обладала опытом, который направлял бы ее? Да потому, что от такого мужчины добра ждать не приходится. Любовь: как можно быть великим писателем, не зная ничего о любви? Думаете, я могу быть женщиной и не чуять нутром, каким любовником окажется мужчина? Так вот, говорю вам, когда мне приходила в голову мысль о – ну, вы понимаете? – о близости с этим мужчиной, меня холод пробирал до костей. Не знаю, был ли он когда-нибудь женат, но, если был, мне до жути жаль женщину, которая за него вышла.

Ну что же, час уже поздний, разговор у нас получился длинный, а мне и моей коллеге пора собираться в дорогу. Спасибо вам, синьора Насименто, за время, которое вы с такой щедростью нам уделили. Вы были очень любезны. Сеньора Гросс перенесет наш разговор на бумагу, переведет то, что говорил я, а затем я пришлю вам текст, чтобы вы просмотрели его и решили, не следует ли что-нибудь в нем изменить, убрать или добавить.

Понятно. Конечно, вы предлагаете это, чтобы я могла что-то изменить в вашей записи, прибавить что-то или выкинуть. Но многое ли я могу изменить? Могу я изменить бирку, которую ношу на шее и на которой написано, что я была одной из женщин Кутзее? Позволите вы мне снять ее? Позволите разорвать? Сомневаюсь. Потому что так я погублю вашу книгу, а этого вы не допустите.

Но ничего, я женщина терпеливая. Подожду вашей посылки, посмотрю, что она собой представляет. Как знать – а вдруг вы примете рассказанное мною всерьез? Ну а кроме того – признаюсь уж, – мне любопытно узнать, что рассказали вам другие женщины этого человека, другие женщины с бирками на шее, – может, и они обнаружили, что их любовник сделан из дерева. Потому что – знаете, как, по-моему, вам следует назвать вашу книгу? «Деревянный человек».

[Смех.]

Однако скажите, только серьезно, этот писатель, ничего не знавший о женщинах, он написал что-нибудь о них или ограничился только упертыми мужчинами вроде него самого? Я спрашиваю, потому что, как я уже говорила, книг его не читала.