Сцены из жизни провинциала: Отрочество. Молодость. Летнее время — страница 95 из 103

Вы хотите сказать, что сострадали друг другу?

«Сострадали» – слово неверное. Для того чтобы считать свою долю жалкой, мы были людьми слишком обеспеченными. Да и молодыми – мне в то время шел третий десяток лет, Джон был лишь немногим старше меня, – за нашими спинами имелось неплохое образование, мы даже владели пусть небольшим, но имуществом. Если бы ветер унес нас оттуда в какую-то другую часть мира – цивилизованного, первого мира, – мы преуспели бы там и процвели. (Насчет третьего мира я не уверен. Все-таки Робинзонами Крузо мы не были, ни он, ни я.)

Так что нет, я не считал нашу участь трагичной, и он, я уверен, тоже. Скорее уж комичной. Его предки на свой манер, мои – на свой тяжко трудились, поколение за поколением, расчищая для своих потомков кусочек дикой африканской земли – и что стало плодом их трудов? Им стало укоренившееся в душах этих самых потомков сомнение в их праве на землю; неуютное чувство, что принадлежит она не им, а ее изначальным владельцам, и принадлежит неотчуждаемо.

Вы полагаете, что, если бы Кутзее продолжил свои воспоминания, если бы не бросил их, он именно это и сказал бы?

Более или менее. И позвольте мне сообщить вам о нашем отношении к Южной Африке еще кое-что: мы пестовали в себе определенную временность тех чувств, какие испытывали к этой стране, – он, возможно, в большей мере, чем я. Мы не хотели вкладывать в нее слишком много души, поскольку рано или поздно наши связи с ней все равно оказались бы разорванными, а все наши вложения аннулированными.

И?

И это все. Мы обладали общим, до некоторой степени, складом мышления, складом, который я связываю с нашим происхождением – колониальным и южноафриканским. Отсюда и общность наших взглядов.

В таком случае готовы ли вы утверждать, что описанное вами обыкновение относиться к чувствам как к чему-то временному, не брать на себя эмоциональные обязательства распространялось им с отношения к стране, в которой он родился, на его отношения с людьми?

Не знаю. Его биограф – вы. Если вы находите какую-то мысль достойной развития – развивайте ее.

Хорошо, давайте теперь поговорим о его преподавательской работе. Он пишет, что не годился в преподаватели. Вы с этим согласны?

Я бы сказал так: лучше всего преподавать то, что ты лучше всего знаешь и к чему питаешь наиболее сильные чувства. Джон знал многое о вещах самых разных, но ни о чем в частности глубокими познаниями не обладал. Это был один из его минусов. Второй: несмотря на то что некоторые писатели – русские романисты девятнадцатого века, к примеру, – значили для него очень многое, в преподавании глубина этой его привязанности сколько-нибудь приметным образом не проявлялась. Что-то им неизменно придерживалось, не выпускалось наружу. Почему? Я не знаю. Могу лишь предположить, что закоренелая скрытность, бывшая частью его натуры, распространялась и на его преподавательскую работу.

То есть получается, что он тратил жизнь на работу в профессии, для которой ему не хватало дарований?

Ну, это слишком сильно сказано. Преподавателем Джон был очень приличным – очень приличным, но не выдающимся. Возможно, если бы он преподавал санскрит, все было бы иначе – санскрит или какой-то еще предмет, традиционно допускающий определенную сухость и сдержанность.

Он как-то сказал мне, что проглядел настоящее свое призвание, что ему следовало податься в библиотекари.

Я не смог раздобыть описания лекционных курсов семидесятых годов, – похоже, Кейптаунский университет не считает нужным хранить такого рода документы в архиве, – однако среди бумаг Кутзее мне попалось извещение о факультативном курсе лекций, который вы с ним совместно читали в семьдесят шестом году. Вы его помните?

Да, помню. Курс был посвящен поэзии. Я в то время занимался Хью Макдиармидом[151], ну и воспользовался этим курсом, чтобы внимательно, с расстановкой почитать его. А Джон предлагал студентам Пабло Неруду в переводе. Неруду я вообще никогда не читал, поэтому прослушал лекции Джона.

Странный выбор для человека вроде него – Неруда, – вам так не кажется?

Нет, нисколько. Джон питал слабость к пышной, экспансивной поэзии: Неруда, Уитмен, Стивенс[152]. Не забывайте, он был, хоть и на свой манер, «ребенком шестидесятых».

«На свой манер» – что вы этим хотите сказать?

Я хочу сказать: в рамках определенной правильности поведения, определенной рациональности. Он не был дионисийцем, однако в принципе дионисийство одобрял. В принципе одобрял, хоть и не думаю, что когда-либо пытался применить его на практике – скорее всего, просто не знал как. Ему необходимо было верить в богатство подсознательного мира, в творческую силу подсознательных процессов. Отсюда и его склонность к вдохновенным, что называется, поэтам.

Вы, должно быть, заметили, как редко он обсуждает истоки собственного творчества. Отчасти это результат скрытности, о которой я упоминал. Но отчасти указывает и на нежелание докапываться до источников своего вдохновения, на боязнь того, что чрезмерная дотошность самопознания может повредить ему как творцу.

И что же, курс, который вы вместе читали, имел успех?

Я определенно кое-что из него почерпнул – сведения по истории сюрреализма в Латинской Америке, например. Как я уже говорил, Джон знал понемногу о многом. Что извлекли из нашего курса студенты, я не знаю. Мой опыт показывает, что они очень быстро понимают, насколько то, что ты преподаешь, значимо для тебя самого. Если значимо, студенты готовы подумать о том, не пригодится ли оно и им. Если же решают – правильно или неправильно, – что незначимо, тогда все: ты можешь с тем же успехом отправляться домой.

А Неруда ничего для Кутзее не значил?

Нет, я не об этом. Неруда значил для него очень многое. Не исключено даже, что Неруда был для него образцом – недостижимым идеалом того, как поэт должен откликаться на несправедливость и репрессии. Однако – я, собственно, об этом и говорил – если воспринимаешь свою связь с поэтом как личную, требующую сохранения тайну и если к тому же в аудитории держишься чопорно и официально, увлечь кого-нибудь за собой тебе ни за что не удастся.

Вы хотите сказать, что он никого за собой не увлекал?

Насколько мне известно, никого. Возможно, в последующие годы он стал держаться живее, я просто не знаю.

В то время, когда вы с ним познакомились, в семьдесят втором, Кутзее занимал довольно шаткое положение преподавателя старшей школы. Пост в университете он получил несколько позже. Но даже и при этом он провел почти всю свою трудовую жизнь – с середины третьего десятка лет до середины седьмого, – работая, так или иначе, преподавателем. Я возвращаюсь к моему более раннему вопросу: не кажется ли вам странным, что человек, не обладавший даром учителя, выбрал карьеру преподавателя?

И да, и нет. В рядах преподавателей, как вам наверняка известно, присутствует масса и перебежчиков из других профессий, и людей, занимающих не свое место.

А к какой из этих двух категорий вы относите Кутзее?

Ко второй. Помимо прочего, он был человеком опасливым. А ежемесячное жалованье – это гарантия безопасности.

У меня создается впечатление, что вы его осуждаете.

Всего лишь указываю на очевидное. Если бы он не потратил столь большую часть своей жизни на исправление грамматических ошибок студентов да отсиживание на скучных совещаниях, то мог бы написать больше книг – возможно даже, написать их лучше. Но он же не был ребенком. Он понимал, на что идет. И сделал выбор.

С другой стороны, преподавательская работа позволяла ему общаться с молодежью. А если бы он отстранился от мира и посвятил себя исключительно литературе, у него такой возможности не было бы.

Тоже верно.

Скажите, связывала ли его с кем-либо из студентов дружба особенно близкая?

А вот теперь у меня создается впечатление, что вы закидываете удочку куда-то не туда. Что значит «дружба особенно близкая»? Даже если бы я знал о такой, а я не знаю, то не стал бы ее обсуждать.

Да, но тема пожилого мужчины и молодой женщины возникает в его романах раз за разом.

Было бы очень, очень наивным выводить отсюда, что, поскольку тема присутствует в его творчестве, она обязана присутствовать и в его жизни.

Ну, если угодно, во внутренней жизни.

Во внутренней. Кто может знать, что происходит во внутренней жизни человека?

Существуют ли еще какие-либо стороны его личности, на которые вам хотелось бы обратить мое внимание? Или истории, которые стоит рассказать?

Истории? Нет, не думаю. Мы с Джоном были коллегами. Дружили. Мы хорошо ладили. Однако я не могу сказать, что знал его близко. А почему, собственно, вы спрашиваете об историях?

Потому что в биографии важно сохранять равновесие между рассказом о человеке и мнениями о нем. Во мнениях у меня недостатка нет – люди более чем готовы сообщать мне, что они думают или думали о Кутзее, – но для того, чтобы рассказ о его жизни и сам получился живым, этого маловато.

Простите, тут ничем помочь не могу. Возможно, другие ваши источники окажутся более информативными. Вы со сколькими людьми намереваетесь побеседовать?

С пятью. Я решил ограничиться пятью.

Всего лишь? А вам не кажется, что это рискованно? И кто они, эти счастливцы? Как вы их отбирали?