Но что, если все мы такие же фантазеры, как Кутзее? Что, если каждый из нас непрерывно выдумывает истории, из которых затем составляются наши жизни? По какой причине тому, что я рассказываю вам о Кутзее, вы верите больше, чем его собственному рассказу?
Разумеется, каждый из нас – фантазер. Я этого и не отрицаю. Но что бы вы предпочли: набор независимых отчетов о явлении, наблюдавшемся под разными ракурсами, – набор, который позволит вам синтезировать целое, – или масштабную, но единичную проекцию его «я», образованную тем, что он написал? Что предпочел бы я, могу сказать сразу.
Да, я вас понимаю. Остается другой вопрос – осмотрительности. Я не из тех, кто считает, что после того, как человек умер, дозволено все. Я вовсе не готова выставлять на всеобщее обозрение то, что происходило между ним и мной.
Понимаю и принимаю. Это ваша привилегия, ваше право. Но я прошу вас помедлить и поразмыслить. Великий писатель становится собственностью каждого из нас. Вы близко знали Кутзее. Рано или поздно настанет день, когда и вы нас покинете. Хорошо ли будет, если ваши воспоминания умрут вместе с вами?
Великий писатель? Как хохотал бы Джон, услышь он вас! Дни великих писателей миновали, и уже навсегда, сказал бы он.
Дни великих писателей как оракулов – да, готов признать, они миновали. Но разве не согласны вы с тем, что широко известный писатель – давайте назовем его так, – широко известная фигура нашей общей культурной жизни является до некоторой степени общественной собственностью?
Мое мнение на этот счет совершенно не важно. Важно лишь то, во что верил он сам. А тут ответ ясен. Он считал, что истории наших жизней – наши и мы вправе выстраивать их так, как пожелаем, в рамках, а может быть, и вне рамок ограничений, которые налагаются внешним миром… вы сами говорили об этом с минуту назад. Потому я и задала вам вопрос о разрешении, вопрос, который вы отвергли. Я имела в виду разрешение не со стороны родных Кутзее или его душеприказчиков – нет, его собственное разрешение. Если он не разрешил вам обнародовать обстоятельства его частной жизни, я вам в этом помогать не стану.
Он не мог разрешить мне что-либо по той простой причине, что мы с ним ни разу не общались. Хорошо, оставим это и вернемся к лекционному курсу, который вы совместно читали. Меня заинтересовало ваше замечание о том, что вы и Кутзее не привлекали наиболее радикально настроенных студентов-африканцев. В чем, по-вашему, причина?
Да просто мы сами не были радикалами – по их, во всяком случае, меркам. Конечно, шестьдесят восьмой год оказал влияние на нас обоих. Я в шестьдесят восьмом училась в Сорбонне, участвовала в те майские дни в демонстрациях. Джон находился в Соединенных Штатах и впал там у властей в немилость – подробностей я не помню, однако знаю, что это был поворотный пункт его жизни. Но подчеркиваю, марксистами мы не были, ни он, ни я, а уж маоистами тем более. Я стояла, пожалуй, левее, чем он, но я и позволить себе это могла, поскольку меня защищало мое положение во французском дипломатическом анклаве. Если бы я ввязалась в неприятности с южноафриканской полицией, меня бы тихо-мирно посадили на самолет до Парижа, тем бы все и закончилось. Во всяком случае, за решетку я не попала бы.
Между тем как Кутзее…
И Кутзее тоже за решетку не попал бы. Он не был бойцом. Его политические взгляды были слишком идеалистичными для этого, слишком утопичными. На самом-то деле у него их попросту не было. На политику он смотрел сверху вниз. И политических авторов не любил – писателей, которые придерживались какой-то политической программы.
Тем не менее он публиковал в семидесятых высказывания самого левого толка. Те же его статьи об Алексе Ла Гуме. Он явно симпатизировал Ла Гуме, а Ла Гума был коммунистом.
Ла Гума – это особый случай. Джон симпатизировал Ла Гуме просто потому, что тот родился в Кейптауне, а не потому, что Ла Гума состоял в коммунистической партии.
Вы сказали, что Кутзее не имел политических взглядов. Вы имели в виду, что он был аполитичен? Потому что многие усматривают в аполитичности всего лишь особую систему политических взглядов.
Нет, не аполитичным, я назвала бы его скорее антиполитичным. Он считал, что политика выявляет в каждом народе все самое худшее. Выявляет в народе худшее и выводит на передний план худших его представителей. Поэтому он предпочитал не иметь с политикой ничего общего.
А на университетских занятиях он свои антиполитические взгляды проповедовал?
Конечно нет. Он старательно следил за тем, чтобы не позволять себе никаких проповедей. Его политические верования становились понятными лишь при очень близком знакомстве с ним.
По вашим словам, политические взгляды Кутзее были утопическими. Означает ли это, что они были нереалистичными?
Он мечтал о том дне, когда и политика, и государство самоустранятся. Это я и назвала утопией. С другой стороны, он отнюдь не вкладывал в свои утопические устремления всю душу. Для этого он был слишком большим кальвинистом.
Объясните, пожалуйста.
Вы хотите узнать от меня, что стояло за политическими воззрениями Кутзее? За такими сведениями лучше всего обратиться к его романам. Ну хорошо, попробую.
Кутзее считал, что люди никогда не откажутся от политики, потому что она слишком удобна и привлекательна как сцена, на которой могут разыгрываться низшие наши эмоции. Под низшими эмоциями следует разуметь ненависть, злобу, недоброжелательство, зависть, кровожадность и так далее. Иными словами, политика является и симптомом, и выражением того состояния, в котором пребывает совершивший грехопадение человек.
Даже политика освободительного движения?
Если вы имеете в виду южноафриканское освободительное движение, ответ таков: да. В той мере, в какой под освобождением подразумевалось национальное освобождение, освобождение черного народа Южной Африки, у Джона оно никакого интереса не вызывало.
То есть к освободительному движению он относился враждебно?
Враждебно? Нет, вражды он к этому движению не питал. Вражда, сочувствие… как биографу, вам следует прежде всего постараться не распихивать людей по коробочкам с бирочками.
Надеюсь, Кутзее я ни в какую коробочку не запихивал.
А, ну, значит, мне показалось. Нет, он не был враждебен освободительному движению. Если вы фаталист, а он тяготел к фатализму, вы не видите никакого смысла враждебно относиться к ходу истории, каким бы прискорбным он вам ни казался. Для фаталиста история – это рок, фатум.
Ну хорошо, не враждебно, так с сожалением. Не сожалел ли он о том, какой оборот принимает борьба за национальное освобождение?
Он признавал, что борьба за освобождение справедлива. Борьба была справедливой, однако новая Южная Африка, к созданию которой она вела, оказалась для него недостаточно утопичной.
А что было бы для него достаточно утопичным?
Копи закрыть. Виноградники распахать. Армию распустить. Автомобили уничтожить. Все обращаются в вегетарианцев. Поэзия выходит на улицы. В таком вот роде.
Иными словами, за поэзию, движение на конной тяге и вегетарианство бороться стоит, а за ликвидацию апартеида – нет?
Бороться не стоит ни за что. Вы заставляете меня защищать его позицию, которую я, строго говоря, не разделяю. Бороться вообще ни за что не стоит, потому что борьба лишь длит цикл агрессии и возмездия. Я просто повторяю то, что Кутзее громко и ясно говорит в своих книгах, которые вы, по вашим словам, читали.
Легко ли давалось ему общение с черными студентами, вообще с людьми черной кожи?
А легко ли давалось ему общение с кем бы то ни было? Он не был легким человеком. Не умел расслабляться. Можете считать это показаниями свидетельницы. Итак: легко ли давалось ему общение с черными людьми? Нет. И общение с легкими в общении людьми тоже давалось ему нелегко. Легкость других заставляла его поеживаться от смущения. Отчего он и двигался в неверном – на мой взгляд – направлении.
Это вы о чем?
Он видел Африку сквозь романтическую дымку. Считал африканцев воплощением того, что давным-давно утратила Европа. О чем я? Сейчас попробую объяснить. В Африке, говорил он, тело и душа были неразделимы, тело и было душой. У него имелась целая философия тела, музыки, танца; воспроизвести ее я не смогу, однако даже тогда она представлялась мне – как бы это сказать? – беспомощной. Беспомощной в политическом отношении.
Продолжайте, прошу вас.
Его философия приписывала африканцам роль хранителей наиболее истинной, глубинной, примитивной сути человечества. Мы с ним самым серьезным образом спорили об этом. Его позиция, говорила я, сводится в итоге к старомодному романтическому примитивизму. В контексте семидесятых, в контексте борьбы за свободу и государства, исповедующего апартеид, представления Джона об африканцах просто-напросто беспомощны. Да и как бы там ни было, сами африканцы больше уже не желают исполнять эту роль.
Может быть, именно по этой причине черные студенты и не хотели посещать его курс – ваш общий курс по африканской литературе?
Открыто он эту свою точку зрения не излагал. Всегда тщательно следил за собой в этом отношении, был очень корректен. Однако, если вы слушали его внимательно, все становилось понятным.
Существовало и еще одно обстоятельство, еще один перекос его мышления, о котором следует упомянуть. Как и многие из белых, он относился к Кейпу – к Капским провинциям, к Западной и, возможно, к Северной тоже, – как к земле, отдельной от всей прочей Южной Африки. Капские провинции были самостоятельной страной со своей географией, историей, своими языками и культурой. В эти мифические провинции уходили корнями цветные и – в меньшей степени – африкандеры, африканцы же были, как и англичане, чужаками, запоздалыми гостями.