Сцены из жизни провинциала: Отрочество. Молодость. Летнее время — страница 99 из 103

И потому предпочитал оставаться аутсайдером.

Мне кажется, именно оказавшись в роли аутсайдера, Джон и испытывал наибольшее счастье. Он не любил ходить в стаде.

Вы сказали, что он не познакомил вас ни с кем из родных. Вам это не кажется странным?

Нисколько. Мать его умерла еще до нашей встречи, отец болел, брат жил за океаном, с остальными членами семьи он находился в отношениях несколько напряженных. Что касается меня, я была замужней женщиной, поэтому нам приходилось скрывать нашу связь.

Но разумеется, мы разговаривали о наших семьях, о наших корнях. Я бы сказала, что его родных отличало от прочих то, что они были африкандерами в культурном, но не в политическом смысле. Что я имею в виду? Вспомните Европу девятнадцатого столетия. По всему континенту этническая или культурная самобытность преобразовывалась в самобытность политическую. Процесс начался в Греции, потом распространился на Балканы и Центральную Европу. А вскоре эта волна докатилась и до Капской колонии. Говорившие на голландском креолы начали переосмысливать себя как нацию африкандеров и вести агитацию за национальную независимость.

Ну так вот, семью Джона этот прилив националистического энтузиазма каким-то образом не затронул. Или же она просто решила не плыть по создаваемому им течению.

Они сторонились общего направления, потому что им были не по душе связанные с националистическим энтузиазмом политические взгляды – то есть антиимпериалистические и антианглийские?

Да. Поначалу их беспокоила пораженческая неприязнь ко всему английскому, мистика Blut und Boden[157], а несколько позже оттолкнули политические воззрения, которые националисты переняли у радикальных правых Европы: наукообразный расизм, политизация культуры, милитаризация молодежи, государственная религия и тому подобное.

Итак, с учетом всего сказанного, вы считаете Кутзее консерватором и антирадикалистом.

Консерватором в том, что касается культуры, да, – собственно говоря, консерваторами были в этом отношении многие модернисты, – я имею в виду европейских писателей-модернистов, которых он избирал в качестве образцов для себя. Джон был всей душой привязан к Южной Африке его юности, Южной Африке, которая к тысяча девятьсот семьдесят шестому начала походить на Нетландию Питера Пэна. Если вам требуется доказательство этого, загляните в уже упомянутую мной книгу, в «Отрочество», вы найдете в ней ощутимую ностальгию по давним феодальным отношениям между белыми и цветными. Люди вроде Кутзее видели в Национальной партии и ее политике апартеида проявления не деревенского консерватизма, но, напротив, новомодных методов социальной инженерии. Он же был всецелым сторонником давнего, сложного, феодального общественного устройства, а это оскорбляло аккуратные умы dirigistes[158] апартеида.

Вы когда-нибудь конфликтовали с ним по политическим вопросам?

Сложно сказать… В конце концов, где кончается характер и начинаются политические воззрения? На личном уровне он представлялся мне слишком большим фаталистом и потому человеком чрезмерно пассивным. Отражала ли жизненная пассивность Джона его неверие в политическую активность, или это его врожденный фатализм проявлял себя как такое неверие? Ответить на этот вопрос я не смогла. И все же – да, на личном уровне между нами существовали определенные трения. Я хотела, чтобы наши отношения разрастались и развивались, Джон желал, чтобы они оставались неизменными, не претерпевали развития. Это в конечном итоге и привело нас к разрыву. Потому что отношения между мужчиной и женщиной не могут, как мне представляется, стоять на месте. Они существуют только в движении – направленном либо вверх, либо вниз.

Когда произошел разрыв?

В восьмидесятом. Я покинула Кейптаун, уехала во Францию.

И связь между вами прервалась?

Какое-то время он писал мне. Присылал свои книги. Потом писать перестал. Я решила, что он нашел кого-то еще.

Когда вы оглядываетесь назад, какими представляются вам ваши отношения?

Какими мне представляются наши отношения? Джон был из мужчин, убежденных в том, что высшее блаженство возможно – нужно лишь обзавестись любовницей-француженкой, которая будет цитировать тебе Ронсара и играть на клавесине Куперена, одновременно посвящая тебя в тайны любви, и не какой-нибудь, а во французском вкусе. Разумеется, я преувеличиваю. Тем не менее он был откровенным франкофилом.

Но была ли я любовницей-француженкой его фантазий? Сильно в этом сомневаюсь. Когда я теперь оглядываюсь назад, наши отношения представляются мне, по существу, комичными. Комично-сентиментальными. Основанными на комичной предпосылке. Но также они содержат еще один элемент, преуменьшать значение которого не следует: Джон помог мне выбраться из пут дурного брака, за что я благодарна ему и по сей день.

Комично-сентиментальными… Получается, что они были довольно поверхностными. Разве Кутзее не оставил на вашей личности, да и вы на его, отпечатка более глубокого?

Не мне судить о том, какой отпечаток оставила я на его личности. Но в целом я сказала бы, что глубокий отпечаток может оставить только сильная личность, а Джон сильной личностью не был. Я вовсе не хочу показаться пренебрежительной. Знаю, что у него было много почитателей, да и Нобелевскую премию тоже за просто так не дают, – собственно, и вас не было бы сегодня здесь, и исследования ваши вы не проводили бы, если бы не считали его большим писателем. Однако – давайте уж поговорим серьезно – за все проведенное рядом с ним время я ни разу не почувствовала, что нахожусь бок о бок с исключительной личностью, с человеком поистине незаурядным. Слова жестокие, я понимаю, но, к сожалению, правдивые. Я не увидела, составляя ему компанию, ни одного просверка молнии, внезапно осветившего мир. Или же, если просверки и были, я, по слепоте моей, их не заметила.

Джон представлялся мне умным, знающим, во многом он меня восхищал. Как писатель, он прекрасно знал, что делает, обладал определенным стилем, а стиль есть основа оригинальности. Однако я не заметила в нем ни особой восприимчивости, ни оригинального взгляда на людскую долю. Он был просто человеком – человеком своего времени, талантливым, даже одаренным быть может, но, честно говоря, не гигантом. Жаль, что приходится вас разочаровать. Я уверена, другие знавшие его люди и портреты Джона нарисуют совсем другие.

Если обратиться к его книгам: говоря объективно, как критик, что вы о них думаете?

Я прочла не все. После «Бесчестья» мне стало неинтересно. В общих чертах я сказала бы, что его произведениям недостает честолюбия. Он слишком усердно контролирует все составные элементы своих книг. У вас ни разу не возникает ощущения, что писатель деформирует свой материал, чтобы сказать нечто, никем еще не сказанное, а для меня это и есть признак великой литературы. Я назвала бы его слишком сухим, слишком лаконичным. Слишком простым. Слишком бесстрастным. Вот и все.

Интервью взято в Париже в январе 2008 года

Записные книжки недатированные фрагменты

Недатированный фрагмент

Зимняя суббота, послеполуденные часы – ритуальное время состязаний по регби. Он и его отец едут поездом на стадион «Ньюлендс» и поспевают в аккурат к начинающемуся в 14:15 матчу, основная цель которого – разогреть зрителей. За ним, в 16:00, последует матч настоящий. После которого они снова сядут на поезд и поедут домой.

Он ездит с отцом на «Ньюлендс» и потому, что спорт – регби зимой, крикет летом – это сильнейшая из еще сохранившихся связей между ними, и потому, что увиденное им в первую после возвращения на родину субботу: отец надевает пальто и, не произнеся ни слова, отправляется – ни дать ни взять осиротевший ребенок – на «Ньюлендс» – пронзило его сердце, точно нож.

Друзей у отца нет. Собственно, и у него тоже, но по другой причине. В годы более молодые друзья у него были, но теперь они рассеялись по свету, а он словно бы утратил умение – впрочем, может быть, и желание – заводить новых. Вот его и отбросило назад, к отцу, точно так же, как отца отбросило назад – к нему. И поскольку живут они вместе, то и развлекаются по субботам тоже вместе. Таков закон семейной жизни.

Вернувшись назад, он удивился, когда обнаружил, что отец ни с кем не общается. Он всегда считал отца человеком компанейским. Но либо он ошибался, либо отец переменился. А может быть, с отцом произошло то, что часто происходит со стареющими людьми: они замыкаются в себе. По субботам они заполняют трибуны «Ньюлендса» – одинокие мужчины в серых габардиновых пальто, переживающие сумеречную пору своей жизни, держащиеся особняком – так, точно их одиночество – это стыдная болезнь.

Он и отец сидят бок о бок на северной трибуне, наблюдают за первой игрой. Над всем этим днем висит пелена меланхолии. Это последний сезон, когда на стадионе происходят клубные состязания по регби. С запоздалым появлением в стране телевидения интерес к таким состязаниям стал убывать. Мужчины, которые раньше проводили послеполуденные субботние часы на «Ньюлендсе», теперь сидят по домам и смотрят матчи, сыгранные за неделю. Из тысячи мест северной трибуны занято не больше дюжины. Трибуна, за которой проходят пути железной дороги, и вовсе пустует. На южной различается группка несгибаемых мулатов, пришедших, чтобы поддержать команду Кейптаунского университета и «Виллиджерз» и освистать гостей из Стелленбоса и Ван-дер-Стела. Только на центральной трибуне и наблюдается довольно приличная толпа болельщиков – что-то около тысячи.