Сцены провинциальной жизни — страница 19 из 37

В тот день мне удалось спастись бегством. Письмо от директора я получил наутро:

«Уважаемый мистер Ланн!

Я должен самым серьезным образом просить Вас еще раз подумать, верен ли Ваш выбор для себя такой профессии, как профессия педагога. После того, что…»

Но хватит! Вышибли? Вроде бы нет. Вроде бы ничего определенного. С определенностью можно было утверждать лишь одно: продвижения по службе такое письмо не предвещало. Я повертел его в руках. «Еще одно такое, — тревожно подумал я, — и дела примут нешуточный оборот!»

Приписывать эту неприятность козням Болшоу я не имел оснований: Болшоу по болезни сидел дома. Виноват был я, и только я. И все-таки мне казалось, что мое прегрешение не столь уж страшно. Бывали за мной и похуже. Почему же директор счел нужным откликнуться именно на это?

От попыток осмыслить директорские поступки я перешел к попыткам осмыслить свои собственные. Очень быстро меня охватили серьезные сомнения философского свойства. Пожалуй, директор прав. Вполне вероятно, что учителю действительно нужно вести себя как подобает учителю. Раз у меня не получается, возможно, я не гожусь в учителя.

После чего передо мной стал во весь рост животрепещущий вопрос: кем же я годен быть при таком, как у меня, поведении?..

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Глава 1ЛОЖНАЯ ТРЕВОГА

При последующих свиданиях мы с Миртл по преимуществу усердно обсуждали директорское письмо. Боюсь, что мы просто цеплялись за предлог не обсуждать наши отношения. Воскресенье на даче все поставило на прежние места, и мы не заговаривали про ночное объяснение в парке. Ничто не было решено: вопрос о нашей дальнейшей судьбе по-прежнему висел в воздухе, но мы, словно по молчаливому уговору, старательно обходили его. Почему бы нам и дальше его не обходить, спрашивал я себя. Я был готов спросить об этом кого угодно — за исключением Тома.

— Ведете себя как страусы, — говорил Том.

— А чем тебе не угодили страусы? Зачем несправедливо обижать птицу? Я, если хочешь знать, исполнен к страусу самых товарищеских чувств. Страус честно не хочет смотреть правде в лицо. — Том отпустил непристойность. — Я понимаю, смотреть правде в лицо — похвальное времяпрепровождение. Да много ли оно дает? Иногда — ничего. Бывает такая правда, которой куда разумнее не смотреть в лицо. Тебе бы это надо знать. — Я помолчал и прибавил: — Это всякий знает, в ком есть хоть капля доброты и чуткости.

Том больше не возражал. Я усмотрел в этом скромную победу. Я готов был назвать скромной победой все, что помогало продлить удовольствие наших с Миртл встреч.

В то же время я вопреки всякой логике кипел от злости при мысли, что меня вдруг попросят подать заявление об уходе. Из гордыни, а отчасти из-за отсутствия дипломатических способностей я упорно отказывался пойти поговорить с директором школы.

Миртл очень резонно советовала, чтобы я попытался умилостивить директора: ей не хотелось, чтобы я устроился на работу где-нибудь в другом месте. Том настоятельно советовал, чтобы я пошел и выложил директору все, что я о нем думаю. Оба не понимали и не одобряли моего бездействия. Мне же казалось, что все закономерно. Я не переоцениваю себя — в чем другом, а в этом не повинен, и никому лучше меня не известно, сколь велик и разнообразен перечень моих прегрешений перед обществом.

— Зайчик, ведь ты не сделал ничего дурного! — говорила как-то вечером Миртл, сидя со мною в пивной. На дворе лил дождь.

— Знаю, но это, как видишь, не имеет никакого отношения к делу, — маловразумительно отозвался я, обмакнув палец в пивную лужицу и выводя на столе завитушку. — Ты рассуждаешь так, — продолжал я, переводя разговор в чисто отвлеченную плоскость, — будто между преступлением и наказанием существует какая-то связь. Я фактически ничего похожего не наблюдаю.

Для бедной Миртл мои слова были как темный лес. Она могла со спокойной совестью нарушать общественные устои, но это не мешало ей по-прежнему верить, что они правильны, и притворяться, будто она их вовсе не нарушает.

— Я иногда, честное слово, отказываюсь тебя понимать. — Она смотрела на меня укоризненно и сердито. Я смягчился.

— Ну, хорошо, — сказал я с улыбкой. — Постараюсь что-нибудь предпринять.

Миртл была права. Директор школы, по слабости характера и потеряв терпение, зашел в своем гневе дальше допустимых границ.

Миртл задумчиво отхлебнула глоток пива.

— А что ты думаешь предпринять? — Обо мне умолчим, но для нее время размышлений кончилось. Она была снова заодно со мной.

Я решил, что посоветуюсь с Болшоу.

— Я думала, Болшоу только и мечтает, чтобы директор избавился от тебя.

Я объяснил, что буду принимать участие в научных изысканиях Болшоу. Миртл слушала с живым интересом. Теперь, я видел, ей открылось, что у Болшоу действительно есть веские причины желать, чтобы я остался. Не скажу, чтобы лицо ее сделалось хищным и расчетливым — это было слишком юное лицо. И все же гладкие розовые щечки зарделись ярче, карие глазки заблестели веселей.

Хозяин пивной включил радио, и за громкой музыкой стало не слышно слов. За окном по-прежнему лило как из ведра. Мы сидели, тихо держась за руки.

На другое утро я встретился с Болшоу. И раз в жизни поступил правильно. Болшоу был в школе первый день после болезни. Про письмо, которое написал мне директор, он ничего не знал. Оно явилось для него неожиданностью. Для Болшоу всегда было неожиданностью, если кто-нибудь делал что-то, не спросясь у него.

— Написал вам письмо? Странно! — величественно процедил Болшоу, как будто одно то, что директору школы хватило сил удержать в руке перо, уже внушало ему недоверие.

Я показал ему письмо. Болшоу внимательно прочитал его. Дело происходило в учительской. Болшоу высоко задрал голову, и стальная оправа его очков сверкнула на свету. Он сидел, закинув голову, и мне подумалось, что теперь он никогда ее больше не опустит.

— Как прикажете это понимать? — спросил он.

Я пожал плечами, глядя на него с самым истовым и покаянным выражением, на какое был способен. Я обрисовал ему происшествие, послужившее поводом для письма. Должен сознаться, что я описал его Болшоу не так, как описывал вам. Сомнительно, чтобы по описанию, которое я выдал Болшоу, вы поняли, что речь идет об одном и том же происшествии.

Впрочем, Болшоу был далеко не глуп. Он достаточно хорошо знал меня. Ради приличия, которому он придавал такое значение, я силился сохранять на лице истовое, покаянное выражение, но ни минуты не обольщался: для баланса, который сейчас подводил Болшоу, оно не стоило ломаного гроша. Очень ли он хотел, чтобы меня выгнали? Очень ли я был ему нужен как помощник в научной работе? Очень ли он в душе сетовал, что директор своевольно проявил ретивость? Не знаю. Я стоял и ждал, пока он пройдется внутренним оком по некой недоступной моему разумению балансовой ведомости. Меня волновало лишь одно: активный у меня итог или пассивный. Оказалось — активный.

Болшоу протянул мне назад письмо.

— Бестолковое письмо, — сказал он. — Глупое.

Я положил письмо в карман.

— Хотите, я вам дам совет, Ланн?

Я понял, что спасен, и покорно кивнул.

Болшоу задрал белобрысую голову еще выше. Голос его рокотал, словно глас мифического божества.

— Засучите-ка рукава — и за работу!

Спустя немного я позвонил Миртл и передал ей наш разговор дословно.

— Значит, милый мой, все в порядке?

— Сегодня Болшоу поговорит с директором.

Я пошел на урок. В известном смысле — да, все было в порядке. По крайней мере не надо бояться, что меня вдруг попросят подать заявление об уходе.


Если мы с Миртл вновь проводили время вместе, это еще не значит, что она дала отставку Хаксби. Хаксби существовал, как постоянное напоминание о том, что не все благополучно; и я ревновал зверски.

Я был незнаком с Хаксби, но все же могу сказать вам, как он выглядел. Он был длинный, тощий и черный и ходил с таким же — или почти таким же — длинным, тощим и черным приятелем. У обоих были жгучие, черные глаза и порывистые движения. Я находил, что облик их отмечен печатью вырождения и прозвал их Вороны. Я видел, что Миртл это задевает. Я выговаривал слово «Вороны» небрежно, уверенно и просто, как будто мне в голову не приходило, что их можно назвать иначе.

Вы скажете, вероятно, что я поступал с Миртл бессердечно — могу лишь ответить, что Миртл сознательно мучила меня.

При всяком удобном случае Миртл не забывала подчеркнуть, что с Воронами ей приятнее, чем со мной. Вороны всегда к ее услугам; Вороны молоды, неопытны, не докучают благими наставлениями, готовы водить ее в компании, где развлекаются в ее вкусе — играют в дурацкие игры, слушают пластинки, похваляются любовью к культуре за бесконечной выспренней болтовней и не расходятся до утра.

Миртл знала, как коробит меня, что такое ей больше по вкусу. Это чуждый мне стиль. Мало того. Она тем самым оскорбляла меня в сокровеннейших чувствах. Сокровеннейшие чувства были у меня в ту пору связаны с двумя видами деятельности: во-первых, работой над романами и, во-вторых, работой, сопряженной с понятием «роман». К первому из них Миртл, как я считал, выказывала явное пренебрежение. Взял бы, ей-богу, и просто выдрал ее за это. К сожалению, если выдрать девушку, еще не факт, что она обязательно начнет восхищаться тобою, как писателем. Я огорчался, злился, обижался. Когда я думал о женитьбе — да-да, очень и очень часто бывали минуты, когда я думал, что женюсь на Миртл, — моя рана начинала саднить. Я не мог превозмочь эту злость и обиду. Она, с позволения сказать, сидела во мне, как заноза. Мой cri de coeur[5] был исполнен такой муки, что просто грех не запечатлеть его на страницах этой хроники:

— Она не верит в меня как писателя!

Так что, прошу вас, не взыщите с меня чересчур сурово за поругание Воронов. Но ни слова более о cri de coeur! Это — святое.