Татьяна БобровниковаСЦИПИОН АФРИКАНСКИЙ
ОТ АВТОРА
Посвящается моим родителям
Основной нитью моего повествования будет жизнь Сципиона, полководца, которого современные исследователи называют более великим, чем Наполеон. Книга написана несколько необычно. Дело в том, что я пишу не политическую, экономическую или военную историю. Цель моя другая. Я хочу восстановить духовную жизнь того времени, иными словами, хочу, чтобы вновь встали живыми люди тех далеких веков, чтобы вновь зазвучали их голоса. Мне хочется показать и самый Рим, тогда маленький городок с кривыми немощеными улицами и неказистыми домами. Пусть по этим улочкам пройдут перед читателем и великолепные триумфальные шествия, и печальные похоронные процессии, и блестящие кортежи нарядных дам — все то, что видел мой герой.
В заключение я хочу выразить самую глубокую благодарность всем, без кого эта книга никогда не была бы написана: И. Г. Башмаковой, А. И. Лапину и В. О. Бобровникову, которые поистине с ангельским терпением выслушивали все мои идеи, читали рукопись и давали ценные советы. Затем моим дорогим друзьям: Н. Алфутовой, О. Афанасову, В. Д. Бобровниковой, Ю. Чайникову, С. Термхитарову, А. Матийченко, А. Васильеву, О. Белянцеву, Е. Денисову, В. Дорошу, Д. Осипову, В. Травкиной, Е. Чикунову, А. Баранчуку, А. Васневу, О. Войтковой, Д. Салову, Д. Гнедину, О. Ивановой, Т. Косареву, М. Кочетову, А. Крапивину и Р. Яценко.
Но поистине неоценимую помощь оказал мне А. Жеглов. Я горячо благодарю и его, и его милую семью, особенно Б. М. Жеглова, за все, что они сделали для моей книги.
КНИГА ПЕРВАЯ. ВОЙНА
Глава I. КАРФАГЕН
Время, о котором пойдет рассказ, было временем жестоких бурь и войн. Рим не был тогда великой державой, вершительницей судеб вселенной, а всего лишь маленькой общиной далекой, малоизвестной Италии. Внимание же всех приковывал не бедный Запад, а богатый Восток, где спорили за первенство могучие цари, наследники Александра. И лишь позже, когда славное имя Рима было у всех на устах, эллины стали с недоумением спрашивать, откуда вдруг появился этот народ. А между тем положила начало величию Рима одна война, ставшая известной самым отдаленным потомкам, определившая судьбы человечества на тысячелетия — война между Римом и Карфагеном.
Кто же был этот грозный соперник Рима, едва не ставший владыкой мира?
ГОРОД И ЛЮДИ
Задолго до того, как Ашурбанипал сжег Вавилон и воздвиг на костях врагов свой мощный трон, как Ниневия, логово львов, пала, подобно ливанскому кедру, а в Иране среди бедных пастухов вырос маленький Кир, на западном берегу Африки поднялся город Карфаген[1]. Основали его финикийцы, жители Тира. Кругом на Востоке гремели войны: Ассирия, Вавилон, Персия, Египет сталкивались друг с другом. Карфаген держался в стороне от боев, охотно подчиняясь сильнейшему противнику. Никто и вообразить тогда не мог, что этот послушный подданный персов будет стремиться к власти над миром.
Редкие чужеземцы, проникавшие в эту далекую твердыню Запада, несомненно, бывали поражены его видом. То был исполинский город, насчитывавший 700 тысяч жителей (Strab., XVII, 7, 15).[2] Он окружен был огромными стенами шириной до восьми с половиной метров с мощными четырехэтажными башнями. Вокруг стен тянулись помещения для боевых слонов, арсеналы и конюшни. Общий вид Карфагена нисколько не напоминал греческие или египетские города с небольшими домами и широкими прямыми улицами. Он построен был так же, как его метрополия — Тир. Вид этого города прекрасно описывает Г. Масперо: «Улицы Тира похожи на узкие проходы между четырех- и пятиэтажными домами, которые жмутся друг к другу, как ячейки в сотах».[3]
Карфаген еще превосходил в этом отношении Тир: дома там были зачастую шестиэтажные (Арр. Lyb., 128). Но внимание привлекали не эти мрачные небоскребы, а великолепные храмы. Они сверкали золотом и слоновой костью (Cic. Verr., II, 4, 46; Val. Max., I, 1, extr., 2). Внутри стояли колонны из чистого золота и изумруда, который в темноте излучал свет. У дверей лежали, блестя чешуей, ручные змеи, немые стражи финикийских божеств (Prosper. Aquit. de pr., III, 381).
Когда на узких улицах города появлялись знатные вельможи, они ослепляли иноземцев своим великолепием. На смуглых руках их, на пальцах, в ушах, на ногах, даже в носу сверкали золотые кольца; с плеч спускались яркие, почти режущие глаз своей пестротой одежды.[4] Вельможи эти жили, как настоящие цари, в роскошных дворцах, утопавших в розовых садах (Diod., XX, 8, 3–4; Col., X, 4), а вокруг тянулись целые плантации виноградников, маслин и плодовых деревьев (Diod., ibid.).
Откуда же у Карфагена были эти сказочные богатства? Главным их источником была транзитная торговля. Ничего не производя, карфагеняне развозили по всему миру на своих быстрых, как ветер, кораблях египетские, сицилийские и этрусские товары. Не последнюю роль играла и работорговля. Унаследовали они этот промысел от финикийцев. Г. Масперо описывает, что их ловкость и беззастенчивость в этом деле поражала египетского посла. «Но его удивление еще больше усилилось бы, если бы он мог заглянуть во внутренность домов. Тирийцы — самые ловкие торговцы человеческим мясом, когда-либо существовавшие в мире; большую часть невольников, привозимых их кораблями, они продают египетским и ассирийским купцам, но немало, особенно женщин, девушек и детей, остается у них в руках».[5]
Пунийцы преуспели в этой торговле не меньше тирийцев. Они находились в постоянных контактах с пиратами и сбывали им свою добычу. Известно, например, что они захватывали славившихся красотой сицилийских женщин и выменивали их у пиратов на мужчин, нужных им для работы на плантациях. За одну женщину пираты давали трех-четырех мужчин (Diod., XIII, 57, 58; V, 17, 3; Pseudo-Arist., de mir. ausc., 88).
Дополнительным источником обогащения для пунийцев был морской разбой. Они постоянно поддерживали связи с пиратами. Иногда они нападали в открытом море на торговые суда, иногда заманивали на свои корабли женщин и детей, разложив на палубе яркие ткани и красивые украшения. Пока доверчивые покупатели рассматривали диковинки, корабль снимался с якоря и несчастных пленников продавали в ближайшем торговом городе.[6]
Еще одним средством обогащения была огромная дань, которой Карфаген обложил подвластные народы. К III веку до н. э. пунийцы были владыками огромной империи. В одной Африке они подчинили 300 городов (Strab., XVII, 7, 15). Их власть распространилась на всю Ливию, Испанию, Сицилию и Сардинию (Polyb., I, 10, 5–6; III, 39, 2–4; 13; 2).[7]
Как же управлялся этот великий город? Государственный строй Карфагена всегда удивлял греков, ибо из всех известных им варваров одни пунийцы не имели царя, но управлял ими избранный Совет. Было у них и Народное собрание (Arist., Pol., II, 8, 1–9). Впрочем, этот Совет очень мало походил на римский сенат или афинскую буле, но более всего напоминал венецианский. Входили в него богатейшие купцы, которые и составляли карфагенскую знать. Места в Совете открыто покупались (Polyb., VI, 56, 2–3). Если верить одному свидетельству, Совет собирался, как и в Венеции, ночью (Liv., XLII, 24). Будучи торговцами, пунийцы всюду вносили купеческие замашки. «Для карфагенян нет постыдной прибыли… У карфагенян для получения должности люди открыто дают взятки, у римлян это самое наказуется смертью» (Polyb., ibid.).
В чем заключались полномочия народа, это из сохранившихся источников не совсем ясно. Известно только, что к III веку до н. э. он приобрел большую власть (Polyb., VI, 51, 6–7). Народное собрание представляло собой буйное и шумное сборище, легко впадавшее в ярость и отчаяние. Площади звенели от беспорядочного гула, криков женщин и детей, которые вместе с мужчинами принимали участие в политической жизни города (Polyb., XV, 30, 9–10).
«Насколько славной была военная мощь Карфагена, — пишет Юстин, — настолько же его внутренняя жизнь была полна раздоров» (XVIII, 6, 10). Совет раздираем был распрями. Знатные люди ненавидели друг друга, и ненависть эта передавалась из поколения в поколение. Они придумывали друг для друга различные коварные ловушки, пускали в ход самую черную клевету, чтобы привести своего противника на крест — то была обычная казнь в Карфагене — или натравить на него толпу. Пунийцы обладали пылкими страстями и легко впадали в бешенство, чем и пользовались ловкие демагоги. Народ подымал тогда вопль, люди катались по земле, рвали на себе одежду и царапали лицо ногтями. Сбегались женщины и дети и яростно вторили их воплям и проклятьям. Наконец, вся эта бешеная толпа, где кроме финикийцев выделялись люди с курчавыми, как у негров, волосами и приплюснутым носом, в исступлении кидалась вперед, и горе тогда вельможе, который попался бы ей на глаза. Его мигом разрывали в клочья или побивали камнями.
Вот описание одной такой вспышки ярости, которую некий знатный человек Ганнон разжег и направил против своего врага полководца Газдрубала. «Поднялся крик и шум, часть людей покинула собрание и кинулась искать Газдрубала. Он успел вбежать в отцовскую гробницу и принял яд. Они вытащили его труп, отрубили ему голову и носили ее по городу на копье» (Арр. Lyb., 159).
Карфаген был великой империей и часто вел войны. Но они похожи были скорее на торговые операции, чем на обычные сражения. В городе не собиралось ополчение, как в Греции и Риме, граждане не защищали свою родину, честь и жизнь. Армия покупалась. За деньги нанимали наемников — греков, балеаров, ливийцев, иберов. Жизнь их ценилась очень дешево.{1} И вот буквально за день собиралась огромная грозная армия, которую можно было повести против любого врага. И карфагеняне воевали, не теряя ни одного из сограждан, пока отцы города не находили, что средств на войну затрачено чересчур много. Тогда они прекращали военные действия, чтобы возобновить их через несколько лет, когда казна опять наполнится. Они легко мирились с неудачей, а гордость римлян, заставлявшую их не отступать и никогда не признавать себя побежденными, они считали просто глупостью. Время работало на них. Они не несли никаких потерь, в то время как враг истекал кровью. Карфагеняне считали, что в этом великая сила их государства. Но Полибий полагает, что именно в этом его страшная слабость. Он говорит, что римляне все свои надежды всегда возлагают на самих себя, а карфагеняне — на наемников. Защищая свою родину, жен и детей, римляне никогда не могут охладеть к борьбе, а наемники будут сражаться только пока это выгодно (Polyb., VI, 52, 2–7).
Нам хотелось бы, конечно, побольше узнать о внутренней жизни великого соперника Рима. К сожалению, она покрыта непроглядной тьмой. Часто объясняют это тем, что Карфаген был сожжен дотла в 146 году до н. э., и памятники его культуры безвозвратно погибли. Но это никак не объясняет, почему вся жизнь Карфагена была окутана такой непроницаемой тайной. Пусть до нас не дошли их собственные анналы. Но греческие историки, наделенные неистощимым любопытством и удивительной наблюдательностью, могли бы нам что-нибудь поведать о нем. Отец истории Геродот объездил всю ойкумену. Он с такой живостью описывает нравы египтян, вавилонян, персов, что нам кажется, будто мы видим их собственными глазами. У него нашлось место для всех народов, даже для каких-то ливийцев, о которых известно только, что, поймав блоху, они кусают ее в свою очередь. И лишь об обычаях великой твердыни Запада он не пишет ни слова.
Прошло триста лет. За это время Карфаген захватил Сицилию, Испанию, стал владыкой моря, едва не сделался господином всего наследия Александра, и вот Полибий, свидетель гибели Карфагена, констатирует, что эллины в его время ровно ничего не знали о карфагенянах (Polyb., I, 3, 7–8). Этот факт, по-видимому, нуждается в объяснении.
Нам могли бы помочь проникнуть во внутреннюю жизнь Карфагена Тир, Сидон и другие финикийские города и городки, жители которых мало чем отличались от пунийцев. Но и тут нас ожидает неудача. Греки столь же упорно о них молчат, а от их культуры не дошло ничего, хотя они и не погибли в пламени пожара. Когда же лопата археолога поднимает из небытия жалкие остатки их искусства, мы с изумлением видим произведения греков, египтян, вавилонян и этрусков или грубые копии с них.
Но нам известна одна, пожалуй, самая яркая часть их культуры, которая выхвачена из мрака и словно озарена нестерпимо ярким светом. Я имею в виду финикийскую религию. Причину этого, несомненно, надо видеть в массовых человеческих жертвоприношениях, поразивших воображение современников.
Г. Масперо так характеризует финикийскую религию: «Религиозные культы Ханаана представляют собой грубую смесь кровавых и непристойных обрядов, пожалуй, даже самую грубую, какую представляли в то время другие культы». По словам Масперо, финикийцы чтили мужское божество — Баала, и женское — Астарту. «Баалы отличались свирепым и ненасытным характером; они властно требовали принесения себе в жертву не только животных, но и людей». Иногда такой кровавой жертвы можно было избежать, отдав жестокому богу часть своего тела, поэтому на праздниках Баала кровь лилась рекой.[8] Описание этого обряда есть в Библии:
«Призывали они имя Баала с утра до полудня, говоря: „Баале, услышь нас!“ И скакали они у жертвенника… И стали они кричать громким голосом, и кололи себя по своему обыкновению ножами и копьями, так что кровь лилась по ним» (3 Reg., XVIII, 26–28).
Но божество этим не удовлетворялось. Карфагеняне ежегодно сжигали живым человека ему в жертву (Plin., N.H. XXXVI, 39), отдавали ему самых красивых из военнопленных (Diod., XX, 65, I; Suid. Sardanios gelos), во время удачных войн приносили ему тысячи иноземцев (Diod., XIII, 62, 4), а в некоторых местах стариков, достигших 70 лет: их убивали ударом дубины (Suid. Sardanios gelos). Но всего этого Баалу было мало. Он требовал самой страшной жертвы — ему нужно было отдать своего первенца, мальчика-младенца. «Их сжигали живыми перед изображением божества, и запах их мяса утолял гнев его; звуки труб и флейт покрывали стоны страдальцев»[9].{2} Этот ужасный обычай уже стал отмирать на родине пунийцев, в Тире. Но карфагеняне, более фанатичные и дикие, упорно за него держались. Известно, что во время осады Тира Александром Македонским пунийцы, помогавшие своей метрополии, стали уговаривать тирийцев возобновить этот старинный обычай. Ибо карфагеняне имели обыкновение «совершать кровавые религиозные обряды и прибегали к злодеяниям, как к средству исцеления. Они приносили человеческие жертвы, и даже детей, возраст которых даже у врагов обычно вызывает жалость. Они возлагали их на жертвенник, испрашивая у богов милости за пролитие крови тех, о продлении жизни которых принято молиться. Такими злодеяниями они отвратили от себя богов», — пишет один римлянин (Justin. XVIII, 6, 11–7, 1). Тирийцы, однако, долго не решались последовать совету пунийцев и наконец, скрепя сердце, принесли в жертву одного младенца, тогда как карфагеняне приносили гекатомбы из детей. Именно этой нечестивой жертвой греки и римляне объяснили гибель Тира, от которого боги в ужасе отвернулись.
Сохранилось описание этого обряда: «Карфагеняне приносили в жертву сто детей, публично выбранных из числа первой знати… У них есть медная статуя Кроноса;[10] она протягивает свои полые руки, наклоненные к земле таким образом, что помещенный на них ребенок скатывается и летит в чрево, полное огня» (Diod., XX, 14, 4–6). Подобные жертвоприношения совершались ежегодно (Sil. It., IV, 768). В случае опасности число жертв увеличивалось. Так, во время нашествия Агафокла было сожжено 500 младенцев (Diod., XX, 14).
Принесение в жертву детей считалось великим праздником. Поэтому матери непременно должны были присутствовать с веселым лицом и в нарядной одежде (Plut. De Superstit., p. 171).[11]
Религиозное исступление карфагенян всегда боролось с их природным лукавством. Иногда они пытались обмануть бога. Они тайком покупали детей, выращивали и откармливали их, а потом сжигали под видом собственных (Diod., XX, 14, 4).
«Астарты были менее жестоки, — продолжает Масперо, — но не менее требовательны. Они приговаривали своих жрецов к бичеванию, самоуродованию, иногда к самооскоплению. Ко многим из них в жрицы допускались только развратные женщины и блудницы.
Самые блестящие и непристойные празднества в честь Великой богини происходили близ Библоса. Два раза в году, весной и осенью, пилигримы стекались ко храму Астарты в долину реки Адониса. В период летнего солнцестояния, в то время „как лето убивает весну“, празднуемые здесь мистерии приобретают траурный характер. Богиня любила царя царей, Адона Адонима, но ревнивый соперник, скрывавшийся под видом чудовищного вепря, убил ее возлюбленного.
Астарта приказала зарыть его, и вся Финикия присоединилась к ее трауру. На катафалках, устроенных в храмах и возвышенных местах, клались деревянные раскрашенные статуи, изображавшие умершего бога, охраняемого верующими до положения во гроб, между тем как по улицам города, по лесам и горам бродили толпы женщин с растрепанными или совершенно обритыми волосами, в растерзанных одеждах, с лицом, исцарапанным ногтями в знак печали, и громко выражали свое горе.
По прошествии некоторого времени идола хоронили с соблюдением традиционных обрядов и приготовляли так называемые сады Адониса, род ваз, в которые вставлялись зеленеющие ветки, растения без корней, которые засыхали на солнце». Так продолжалось до конца лета. Осенью вода в реке от дождей становилась красноватой. «Это была, по мнению верующих, кровь Адониса, и вид ее оживлял их печаль. Семь дней проливались горькие слезы, но на восьмой день жрецы объявляли, что воскресший Адонис соединился со своей божественной повелительницей. Взрыв шумной, безграничной радости приветствовал это известие. Подобно тому, как разыгрывались сцены смерти и траура, начиналось изображение сцен Воскресения. Не только плакальщицы, но и все женщины принимали в этом участие. Они… отдавались иностранцам, наподобие богини, отдающейся своему воскресшему возлюбленному. Плата за их позор присоединялась к священным сокровищам».[12]
Подобные священнодействия ежегодно разыгрывались и в Карфагене. Августин вспоминает, что изображения сцен, следовавших за воскресением бога, были до того бесстыдны, что римские матроны в смущении отводили глаза (C. D. II, 26, 2). Во время этих празднеств пунийские женщины отправлялись в Сикку, где был храм Астарты Эрицинской, и там занимались священной проституцией (Val. Max., II, 6, 15).[13]
Давая оценку пунийской религии, русский востоковед Тураев пишет: «Карфагенская религия отличалась вообще мрачным характером и не могла иметь нравственного влияния на народ, остававшийся жестоким, корыстолюбивым, недоверчивым и не внушающим доверия»[14].{3} Действительно, отзывы современников о карфагенянах крайне неблагоприятны. Греки называли их алчными и властолюбивыми (Polyb., IX, 11), римляне — жестокими и вероломными. «Мрачные, злобные, — пишет Плутарх, — они покорны своим правителям, невыносимы для своих подданных, бесчестнейшие в страхе, дичайшие во гневе, они упорно отстаивают любые свои решения; грубые, они не восприимчивы к шуткам и тонкостям» (Praecept. ger. rei publ., 799 C — D).
Можно закончить эту часть блестящим описанием карфагенян, данным Флобером: «Все эти люди были приземистые с горбатыми носами, как у ассирийских идолов. У некоторых, однако, сказывалась африканская кровь и происхождение от предков кочевников… Некоторые носили на себе отпечаток суровой жизни в пустыне, и у них сверкали странные драгоценности на всех пальцах смуглых рук, обожженных солнцем неведомых стран… Эти старые пираты возделывали теперь поля руками своих наемных рабочих; эти купцы, накопившие деньги, снаряжали теперь суда, а землевладельцы кормили рабов, знающих ремесла. Все они были ученые богословы, а также люди, искусившиеся в обмане, беспощадные и богатые… Их огненные глаза смотрели недоверчиво, а привычка к путешествиям и ко лжи, к торговле и к власти придавала им коварный и суровый вид; они казались склонными к судорожным вспышкам гнева. К тому же влияние их божеств делало их мрачными».
БОРЬБА КАРФАГЕНА ЗА МИРОВОЕ ГОСПОДСТВО
С давних пор Карфаген мечтал о мировом господстве. «Карфагену пришлось взять на себя руководство в вековой борьбе семитического элемента с арийским, — пишет Тураев. — История его есть история этой борьбы, распадающейся на два периода: греческий (до III века до н. э.), из которого Карфаген вышел победителем, и римский, окончившийся его гибелью».[15] Ареной греческого этапа борьбы была Сицилия, плодородный и богатый остров, где издавна столкнулись финикийские и греческие колонисты.
В то самое время, как персы напали на материковую Грецию, чтобы, по выражению Эсхила, надеть на Элладу ярмо, с другой стороны, с запада, на греческий мир обрушились карфагеняне. Судьбе угодно было, чтобы и там, и здесь решительное сражение разыгралось одновременно — по преданию, в один и тот же день — и окончилось одинаково: и при Саламине, и при Гимере Сицилийской варвары потерпели страшное поражение. Сам Гамилькар, вождь карфагенян, бросился в костер (Herod., VII, 165–167). Геродот считал, что финикийцы разбиты окончательно. Но он ошибся. Через 70 лет борьбу возобновил Ганнибал, внук Гамилькара, погибшего при Гимере. В 409 году до н. э. он высадился в Сицилии и осадил Селинунт. После непродолжительного сопротивления город пал. Карфагеняне ворвались и перерезали поголовно всех жителей, около шестнадцати тысяч человек, не щадя ни возраста, ни пола. Со страшной быстротой они двинулись дальше. Пунийцы были уже у Гимеры, когда на выручку подоспел маленький отряд из Сиракуз. Было ясно, что горстка смельчаков не сможет противостоять огромным полчищам варваров. Они попытались лишь перевести население в безопасное место, ибо жестокости карфагенян не было предела. Но и это не удалось: часть населения не успела эвакуироваться. Они были убиты или захвачены в плен. Пленников, числом три тысячи человек, Ганнибал принес в жертву духу своего деда Гамилькара. Город был сравнен с землей, место, где он стоял, превращено в пустыню.
Сицилийцев сковал ужас. Ганнибал двигался уже к Агригенту. Город долго выдерживал осаду, наконец, под прикрытием сиракузского отряда все жители, бросив свои дома, бежали в соседнюю Гелу, а город заняли карфагеняне. В эти суровые для острова дни к власти пришел ловкий, жестокий, но энергичный и смелый Дионисий Старший. Он собрал все силы, но не смог остановить варваров. Пали Гела и Камарина. Жителей удалось переправить в Сиракузы. Теперь карфагенское войско ждали в самих Сиракузах. Их спас случай. В пунийском лагере вспыхнула чума. Сам Ганнибал стал ее жертвой. В таких условиях Дионисию удалось купить мир ценой огромной дани. В руках варваров остался весь юг острова, куда вернулись уцелевшие жители (Diod., XIII, 54–62; 108–111).
Но эллины не смирились; они готовили мщение. В 397 году до н. э. сигнал был дан. По всему острову жители ловили финикийцев и после жестоких пыток убивали. Все горели смертельной ненавистью к карфагенянам. Дионисий объявил им войну, мечтая освободить Сицилию. Но счастье не было к нему благосклонно. Карфагеняне вновь высадились в Сицилии, сам Дионисий, разбитый в морском сражении, был заперт в Сиракузах. И опять уже погибающую страну спасла чума, словно Аполлон не хотел покинуть свой народ. А тут подоспела помощь из Спарты, Коринфа и южной Греции. Гамилькон, пунийский полководец, бросив армию на произвол судьбы, бежал в Карфаген. Сицилию снова спасло чудо (Diod., XIV, 45–76).
Дионисий прекрасно понимал, что никогда они не избавятся от страха, пока Карфагену не будет нанесено решительное поражение. Воспользовавшись тем, что пунийцы заняты внутренними войнами, он укреплял все свои силы для отчаянного удара. В 383 году до н. э. он снова начал войну. Напрасно! Наголову разбитый, он вынужден был заплатить карфагенянам огромную контрибуцию и уступить им уже около трети острова. Но даже это его не смирило. В 367 году до н. э. он снова объявил пунийцам войну, но тут его настигла смерть. А его слабый и развратный сын, Дионисий Младший, поспешил заключить мир. Так судьба обратила в ничто все усилия Дионисия, и цель, которую он преследовал всю жизнь, не осуществилась.
В 317 году до н. э. власть в Сиракузах захватил Агафокл, сын простого горшечника, но человек блестящих способностей. Он решил осуществить мечту Дионисия. Для этого он предпринял нечто неслыханное — высадился в Африке и двинулся к Карфагену. Казалось, настали последние дни города. Его вассалы перешли к Агафоклу. Охваченные паническим ужасом, карфагеняне умилостивляли богов, сжигая им гекатомбы детей. И снова судьба отвернулась от эллинов. На Агафокла посыпались неудачи, он был разбит, бежал и заключил мир на прежних условиях. Карфаген был, казалось, заколдован.
То была последняя попытка. К 70-м годам III века до н. э. Карфаген безраздельно господствовал на Западе. Иноземные корабли, вступившие без его ведома в сицилийские воды, карфагеняне топили, опасаясь торговой конкуренции. В 264 году до н. э. карфагеняне решили завершить покорение Сицилии. По словам Полибия, весь остров уже был в их власти, оставались одни Сиракузы. Не было сомнения, что на этот раз они овладеют столицей (Polyb., I, 10, 7–8). Но тут в дело вмешался новый народ, римляне.
ПЕРВАЯ ПУНИЧЕСКАЯ ВОЙНА
Римляне и карфагеняне давно знали друг друга. Некоторое время их связывал даже союз, направленный против общего врага Пирра. Но теперь союзники римлян в Сицилии попросили их помощи против пунийцев. Сенаторы долго колебались. Они, разумеется, очень хорошо сознавали, как могуч и страшен Карфаген. Но они, по свидетельству Полибия, ясно понимали и другое: Карфаген стал владыкой всего Запада, он постепенно окружает Италию кольцом, и еще немного — и Рим ждет судьба Сицилии (Polyb., I, 10, 6–9). Сенат не решился начать войну с пунийцами. Но народ оказался смелее: квириты — так называли мирных римских граждан — заявили, что хотят воевать с карфагенянами. Жребий был брошен (Polyb., I, 11, 1–2).
Сравнивая силы обоих государств, можно сказать следующее. Казна Карфагена была полна до краев, Рим же в то время был беден. Он не вел заморской торговли и не получал золота от своих вассалов: единственные его подданные, италики, не платили ему дани. Так что тут преимущество было у Карфагена.
Что касается морских сил, то Карфаген владел едва ли не лучшим в мире флотом, у римлян же вообще не было кораблей (Polyb., VI, 52, 1). Так что на море перевес был опять-таки у пунийцев.
Сухопутное войско карфагенян было многочисленнее и профессиональнее римского, так что, на первый взгляд, и тут перевес был у карфагенян, но, как мы уже говорили, моральный дух легионов, состоявших из граждан, а не наемников, был выше.
Наконец, по мнению Полибия, римский государственный строй был лучше, а главное, римляне были сильны благодаря своему характеру: они наделены были, по его словам, исключительным мужеством, благородным стремлением к славе, они готовы были всем пожертвовать для родины, между тем карфагеняне выше всего ставили личную выгоду.
Первая Пуническая война была тяжелой и долгой; она потребовала от Рима напряжения всех сил. Длилась она 24 года (264–241 гг. до н. э.). Театром войны была Сицилия. Римляне заключили союз с тогдашним тираном Сиракуз Гиероном. Счастье им улыбалось, но вскоре стало ясно, что они никогда не победят пунийцев без флота. У римлян, замечает Полибий, не было ни опыта, ни денег, ни искусных строителей и вообще ни малейшего представления о том, какими должны быть корабли. «Здесь-то и можно видеть со всей ясностью величие духа римлян и отвагу во всех начинаниях. Действительно… они принялись за дело с такой уверенностью, что решились тотчас, еще до испытания себя помериться в морской битве с теми самыми карфагенянами, которые со времен предков их неоспоримо господствовали на море» (Polyb., I, 20, 10–12). Однажды в их руки попало небольшое неприятельское судно. Римляне вытащили его на берег, по его образцу построили корабли, несколько дней поупражнялись в гребле и со страшной дерзостью поплыли навстречу врагу. Когда карфагеняне увидали этот тяжелый, неповоротливый флот, они пришли в восторг и устремились против римлян. Как и следовало ожидать, римлян разбили в пух и прах. Но они не смутились и снова спустили на море корабли. На сей раз командовал консул Гай Дуиллий. Карфагеняне с радостью поплыли навстречу, предвкушая легкую добычу. Но тут произошло неожиданное. К каждому судну римлян было прикреплено нечто вроде абордажного крюка; сближаясь с вражескими кораблями, они накидывали на них крюки, перепрыгивали на палубу и превращали морской бой в сухопутный. Волны Сицилийского залива окрасились в этот день в красный цвет, но римляне победили. А своего военачальника карфагеняне распяли на кресте за неудачный образ действий (Polyb., I, 21–24).
Теперь римляне были уверены, что победа у них в руках. И они решили нанести последний удар врагу, совершив предприятие не менее смелое, чем постройка флота и морская битва, — они задумали, по примеру Агафокла, высадиться в самой Африке (256 г. до н. э.). Вначале это повергло карфагенян в ужас: они потерпели жестокое поражение от консула Регула и униженно просили мира. Но консул был так надменен, предъявил карфагенянам столь непомерные требования, что тем ничего не оставалось, как снова взяться за оружие. Как раз в то время к ним прибыло огромное наемное войско во главе с лакедемонянином Ксантиппом. Он смело пошел на римлян, разбил их и захватил в плен самого консула Регула (Polyb., I, 29–34). Предание рассказывает, что карфагеняне, не уверенные в будущем, стремились к миру с римлянами и для того решились отпустить на родину послом пленного консула, чтобы он убедил сограждан заключить мир. И Регул вступил в родной город с опущенным лицом, не отвечал на ласки жены и детей, а войдя в сенат, уговорил отцов[16] вести войну до победного конца. А потом, несмотря на мольбы близких, он отправился в Карфаген, ибо, уезжая, дал слово вернуться. А пунийцы посадили его в бочку, утыканную гвоздями, и так замучили (Hor. Carm., III, 5; Арр. Lyb., 15).
Борьба снова перенесена была в Сицилию и шла там с переменным успехом. Чаша весов склонялась то на одну, то на другую сторону. На восемнадцатый год войны начальником флота в Карфагене назначен был Гамилькар, прозванный Барка, Молния (246 г. до н. э.). «Гамилькар в течение трех лет давал римлянам битвы на суше частые и многообразные; подробное описание их было бы невозможно. Дело в том, что в борьбе замечательных кулачных бойцов, блистающих храбростью и искусством, когда они в решительном бою за победу неустанно наносят удар за ударом, ни участники, ни зрители не могут разглядеть или предусмотреть отдельных ударов и ушибов, хотя и могут получить довольно верное представление о ловкости, силе и мужестве борющихся по общему напряжению сил и по обоюдному упорству в состязании; точно так же было и с военачальниками, о которых идет речь», — пишет Полибий (Polyb., I, 56, 11; 57, 2). Ежедневно происходили стычки, но решительной битвы все еще не было. «Обе стороны пускали в ход одна против другой всю изворотливость и силу… претерпели всевозможные лишения, испытали все виды нападения и обороны, пока, наконец, не пожертвовали победного венка богам,[17] не потому… что не в силах были терпеть дольше, но потому, что сделались нечувствительными к страданиям и неодолимыми» (Polyb., I, 58, 4–6).
Было ясно, что не здесь, где противники упорно боролись уже столько лет, должно произойти решительное сражение. Тогда римляне решили вновь сразиться на море. Но кораблей опять не было. Несколько лет назад флот их был разбит, а жестокая буря довершила дело. С тех пор они сражались только на суше. Но теперь надо было взяться за постройку кораблей. И сколько раз уже они терпели поражения на море, сколько раз лишались всего и судьба их висела на волоске, но их невероятное упорство способно было преодолеть все преграды. Полибий, очень хорошо знавший римлян, и восхищается этим их качеством, и осуждает его: «Раз какая-нибудь цель поставлена, они считают для себя обязательным достигнуть ее, и раз принято какое-нибудь решение, для них не существует ничего невозможного. Часто, благодаря такой стремительности, они осуществляют свои замыслы, но подчас терпят и тяжелые неудачи, особенно на море. Действительно, на суше, где они имеют дело с людьми и человеческими средствами борьбы, римляне большей частью успевают, потому что равные силы они одолевают натиском… Напротив, большие бедствия постигают их всякий раз, когда они вступают в борьбу с морем и небом и действуют с тем же упорством. Так случилось тогда и много раз случалось раньше, так будет и впредь, пока они не отрекутся от этой ложной отваги и упрямства; теперь они воображают, что им можно идти, по морю ли, по суше, во всякое время» (Polyb., I, 36, 7–10).
Но как построить флот? Казна была опустошена долгой, мучительной войной, и хотя, по выражению Полибия, воинственный дух побуждал римлян к войне, средств для этого у них не было. Но «великодушие и любовь к родине» первых людей государства спасли положение. Сенаторы решились на то, на что никогда не отважилась бы карфагенская знать: они на свои личные деньги построили корабли (Polyb., I, 59, 6–8). В решительной битве при Дрепанах консул Лютаций Катул разбил карфагенский флот. Карфагенские правители облекли тогда Гамилькара Барку неограниченными полномочиями — заключить мир или продолжать войну. Гамилькар понял, что война проиграна. Он обратился к римскому консулу с мирными предложениями. Надо сказать, что и силы самих римлян были на исходе.
Мир был заключен на следующих условиях: карфагеняне выплачивали римлянам контрибуцию, отказывались от всей Сицилии и обещались впредь никогда не нападать ни на самих сицилийцев, ни на их союзников (Polyb., I, 62–63, 3). Так окончилась вековая борьба за Сицилию, и римлянам удалось то, что не удалось ни Дионисию, ни Агафоклу. Эта война, заключает Полибий, «длилась непрерывно 24 года и была продолжительнее, упорнее и важнее всех войн, какие известны нам в истории» (Polyb., I, 63, 4). В отношении доблести победный венок, по его признанию, стяжали римляне, но величайшим вождем того времени по уму и отваге был Гамилькар Барка (Polyb., I, 64, 5–6).
НАЕМНИЧЕСКАЯ ВОЙНА
После столь долгой и напряженной войны карфагеняне, однако, не вкусили мира. Дома их поджидала новая смута. Началась она как-то незаметно. Когда в Сицилии был заключен мир, в Карфаген стали прибывать наемники, отряд за отрядом. С каждым отрядом нужно было поскорее расплатиться и отослать на родину. Гамилькар нарочно отправлял воинов небольшими частями, опасаясь их буйных выходок. Но карфагеняне медлили с уплатой жалования. Их сгубила жадность: они без конца торговались и оттягивали выдачу денег. В результате в Карфагене скопились огромные полчища варваров. А когда это случилось, пунийцы пришли в ужас, очутившись в одних стенах с буйной и дерзкой толпой солдат, и поспешили выпроводить их и отправить в город Сикку. Это была вторая роковая ошибка карфагенян. Они собрали всех наемников вместе. Предоставленные самим себе, солдаты предались праздности и разгулу. Безделье, пьянство, воспоминание о только что виденных сказочных богатствах Карфагена и щедрых обещаниях, которые давали им полководцы перед битвами, сделали их наглыми и разожгли их алчность. Они без конца высчитывали, сколько должны им карфагеняне и с каждым днем эта сумма непомерно увеличивалась. И они нетерпеливо поджидали вестей из Карфагена. И вот, наконец, является долгожданный вестник. Каково же было бешенство наемников, когда они из путаных речей посла поняли, что он не привез им денег, а приехал опять с ними торговаться. Яростными криками заглушали они речи посла. Договориться с этой бесчисленной толпой не было никакой возможности: здесь были и иберы, и кельты, и ливийцы, и балеары. Они не понимали ни друг друга, ни карфагенян. В поднявшейся страшной неразберихе карфагеняне бросились за помощью к переводчикам, но это уже не помогло, тем более что эти люди часто искажали их речи, случайно или по злому умыслу. Кончилось тем, что наемники прогнали карфагенян и двинулись к Тунету.
Теперь карфагенянам стало ясно, что лучше было сразу заплатить наемникам и не раздражать их мелочной скупостью. Но было поздно. Пунийцы впали в другую крайность — от суровости перешли к неумеренной лести и раболепству. Самые знатные из них приходили в лагерь наемников, всячески заискивали перед ними, давали щедрые обещания. Видя их страх, варвары наглели не по дням, а по часам. Они презирали этих богатых, трусливых горожан. С гордостью они говорили, что сражались против римских легионов — чтó после этого значат для них какие-то карфагеняне или любой другой народ! Каждый день они выставляли все новые наглые и несправедливые требования, а едва карфагеняне их выполняли, требовали большего. А пунийцы были настолько малодушны, что все терпели.
Наконец к ним послали их любимого вождя Гескона — Барку они не любили, — чтобы тот расплатился с ними и убедил уехать. Сначала все шло хорошо, и вид денег, привезенных Гесконом, успокаивал варваров. Но нелегко утишить уже начавшийся мятеж. Двое из вождей, которых возвысила смута, не хотели мириться с потерей власти. То были ливиец Матос и беглый италийский раб Спендий. Они сумели внушить части наемников, что их хотят обмануть. И вдруг разом вспыхнул бунт, неистовый и неодолимый, как пожар. Поднялся невероятный шум, все слушали только Спендия и Матоса. «Если выступал теперь кто-нибудь другой с советами, они не дожидались конца речи и, не зная еще, соглашается ли говорящий со Спендием или возражает ему, тут же побивали его камнями. Так убили они немало на этих сборищах и начальников, и простых людей. Толпа понимала только одно слово: „Бей!“, поэтому наемники били не переставая, особенно когда сбегались на сборища пьяные после обеда» (Polyb., I, 69, 9–13). Никто уже не решался выступить против Спендия и Матоса и их избрали вождями. Всюду видел Гескон мятеж и смуту. Наемники обратились в диких зверей. Но он с риском для жизни оставался с ними и увещевал их, с ужасом думая, что будет, если эта лавина хлынет на Карфаген. Наконец, они кинулись на него, сбили с ног и заковали в цепи. Заковали они и бывших с ним пунийцев.
Так стали наемники открытыми врагами карфагенян. И вся Африка пришла в движение. Ливийцы, порабощенные карфагенянами, ненавидели их лютой ненавистью. Карфагеняне были жестокими и алчными повелителями. Они не знали меры: крестьян заставляли отдавать половину урожая. Они не знали ни снисхождения, ни пощады, ценили только тех наместников, которые могли выжать из несчастной страны больше денег. И вот теперь народное озлобление прорвалось. Ливийцы как один примкнули к мятежникам, женщины торопили и воодушевляли их. Они отдавали все свои сбережения, снимали с рук кольца, вынимали из ушей серьги и отдавали их наемникам. Они готовы были на все, только бы видеть унижение ненавистных карфагенян.
А Карфаген был совершенно беспомощен среди этой общей ненависти. Раньше пунийцы получали доходы с Ливии, а воевали силами наемников. Теперь все это обратилось против них. Ничто не в силах было остановить мятежников. Теперь все надежды города сосредоточились на Гамилькаре Барке. Приняв главное командование, Гамилькар стал действовать столь успешно, что вскоре город смог вздохнуть спокойнее. Он сформировал новый отряд из перебежчиков и нанятых на последние деньги наемников. Он привлек на свою сторону нумидийского князя Нараваса и двинул против восставших семьдесят боевых слонов.
Но война была далеко не кончена. Ответом на успехи карфагенян был новый зверский поступок наемников. Было решено казнить Гескона и прочих пленных, всего около семисот человек. Кое-кто из солдат попытался было возразить, но их убили на месте. И трупы имели такой вид, словно их растерзали дикие звери. А карфагеняне были подвергнуты медленной пытке и умерщвлены. И среди них был Гескон, которого наемники раньше так любили, которого называли своим благодетелем. Принято было решение подвергать таким же мучениям каждого захваченного в плен карфагенянина. По этому поводу Полибий замечает, что души людей, как и тела их, могут болеть болезнью, подобной проказе, и они начинают гнить и медленно разлагаться, хотя по виду это все тот же человек. Такая ужасная участь постигла души наемников. Разумеется, Гамилькар Барка не остался в долгу: захваченных в плен варваров тоже ждала ужасная участь.
Наемники опять достигли успеха и подошли уже к самому Карфагену. Но и тут город спасли находчивость и искусство Барки. Он оттеснил их от Карфагена, много раз разбивал в мелких стычках и наконец запер в ущелье, отрезав от съестных припасов. Мятежники изнемогали от голода. «После того, как съедены были пленные, которыми, о ужас, питались мятежники, после того, как съедены были рабы… начальникам явно угрожала месть разъяренной бедствиями толпы» (Polyb., I, 85, 1). Тогда Спендий решил просить мира. Все десять вождей во главе со Спендием (Матос командовал другой частью войска и не попал в ловушку, как они) явились к Барке. Он предложил им следующее: он выберет десять человек из числа мятежников и задержит их, остальным дозволит уйти. Выбора не было, и вожди приняли условие. Но, едва договор был скреплен клятвами, Гамилькар объявил, что выбрал из числа мятежников именно их. Увидав, что послы схвачены, варвары бросились к оружию. Но Гамилькар окружил их и затоптал слонами. Всего там погибло сорок тысяч человек.
Но Матос еще не был побежден. Он вскоре узнал об участи, постигшей его товарищей, ибо Барка осадил его лагерь и на виду у осажденных пригвоздил Спендия и прочих ко кресту. Это привело Матоса в такую ярость, что он сделал отчаянную вылазку на лагерь одного из военачальников Гамилькара, захватил его в плен и после жесточайших мучений, еще живого, велел распять на кресте Спендия. Остальных знатных пленных зарезали над трупом Спендия в жертву его духу. И снова государство карфагенян было в опасности, но уже в последний раз. В решительной битве Гамилькар, наконец, разбил Матоса. Сам вождь был взят в плен и торжественно замучен на триумфе. Так кончилась эта война. Она продолжалась, говорит Полибий, три года и четыре месяца и из всех войн, известных нам в истории, была самой жестокой и исполненной злодеяний (Polyb., I, 66–88, 7).[18]
Мы остановились на этой нечестивой войне так подробно, ибо она как нельзя лучше характеризует положение дел в Карфагене, нравы граждан и наемников, с которыми римляне так близко столкнулись два десятилетия спустя.
А что делали римляне, пока карфагеняне вели войну не на жизнь, а на смерть с наемниками? Почему бездействовали они в тот роковой момент? Ведь судьба предоставила им возможность одним ударом покончить со страшным врагом. Когда Карфаген был окружен со всех сторон, лишен всякой помощи, отрезан от продовольствия, стоило высадить в Африку несколько легионов, и с соперником было бы покончено. Но римляне не только не сделали ничего подобного, но еще помогли Карфагену. Они запретили купцам торговать с мятежниками, а карфагенян снабжали всем необходимым. Они поспешили вернуть пунийцам ранее захваченных пленных, по выражению Полибия, охотно и любезно исполняя каждую просьбу карфагенян. Когда и в Сардинии, принадлежавшей пунийцам, восстали наемники и решили передаться римлянам, те отказали им в покровительстве. Такой же отказ получила и восставшая Утика. Взвешивая все эти факты, Полибий приходит к выводу, что помощь римлян спасла карфагенян в те тяжелые дни (Polyb., I, 83, 5–12).
Что заставило их быть так нерасчетливо великодушными? Боялись ли они, как объясняли всегда впоследствии сами, попрать договор и соблюдали нерушимую верность слову, которой так гордились? Претил ли им союз с шайкой кровожадных и диких разбойников? Как бы то ни было, римляне очень поддержали Карфаген в ту пору. Но, как только война была окончена, они резко изменили свое поведение. Ранее они отказывались помочь сардинским мятежникам, теперь же высадились на острове. Карфагеняне были возмущены и готовились со своей стороны вторгнуться в Сардинию, которую считали своим исконным владением. Римляне тогда заявили, что немедленно объявляют карфагенянам войну. Карфагеняне, обессиленные всеми последними событиями, пришли в ужас и стали молить римлян о мире. Но римляне потребовали теперь не только Сардинию, но и контрибуцию на покрытие военных издержек, хотя вряд ли они хоть асс потратили на подготовку к войне (Polyb., I, 88, 8–12). Несчастные карфагеняне на все были согласны. Полибий считает это большой несправедливостью со стороны римлян.[19]
Между тем спаситель Карфагена Гамилькар Барка почти тотчас же после заключения мира покинул родину. Что заставило его бросить Карфаген? Современники часто объясняли это тем, что члены Совета подвергали его непрерывным нападкам, отравляли ему жизнь клеветой и, наконец, даже привлекли к суду (Арр. Hiber., 4). Но не мелкие уколы самолюбия заставили Барку уехать. После войны у него была одна цель, одна мечта — месть римлянам. И все он положил для осуществления этой цели. Как плацдарм для будущей войны он выбрал Иберию (современная Испания), славную своими золотыми и серебряными рудниками.
Около девяти лет (237–228 гг. до н. э.) провел Гамилькар в Иберии. Он подчинил уже значительную часть страны. После его гибели главное командование перешло к его зятю Газдрубалу, а когда и он погиб, начальство над войсками принял старший сын Гамилькара Барки Ганнибал.
ГАННИБАЛ
У Гамилькара Барки было три сына: Ганнибал, Газдрубал и Магон. Все они унаследовали от отца яркий полководческий талант, необычайное упорство и жгучую ненависть к Риму. Это чувство, жившее всегда в душе Гамилькара, Полибий считает первой и главной причиной Второй Пунической войны (Polyb., III, 9, 6). Суровым было детство сыновей Барки. Они выросли в военном лагере среди буйных и жестоких наемников, оторванные от родины, от всего цивилизованного мира. Ганнибал впоследствии признавался, что не помнит ни нравов, ни обычаев далекого Карфагена (Polyb., XV, 19, 3–4). Их окружала страна враждебная и дикая, и эта мрачная и грозная обстановка отнюдь не способна была приучить дух к кротости и мягкости. Греки и римляне говорили, что сама земля Иберии сурова и неприветлива. Вся она состоит из гор, чащоб и унылых плоских равнин с тощей почвой. Край холодный и негостеприимный: там дуют такие дикие ветры, что сбивают с ног воинов в тяжелом вооружении, опрокидывают груженые телеги (Cato, Orig. frg. 93; Strab., III, 1, 1). И жители под стать стране: неукротим и дик дух иберов (Strab., III, 3, 6). Религия их жестока: «Они любят жертвоприношения… у них в обычае гадать по внутренностям пленников, которых они сначала закутывают в плащ, а затем, когда жрец-гадатель поражает жертву, гадают по падению его тела. У пленников отрубают правую руку» (ibid.). Иберы прославились удивительным свободолюбием, безумной храбростью, жестокостью и какой-то «зверской бесчувственностью к страданиям» (выражение Страбона). Рассказывают, что матери убивали младенцев-детей, чтобы те не попали в плен. Маленький мальчик по знаку связанного отца зарезал закованных в цепи родителей и родичей. Передают, что однажды распятые на кресте иберы запели победную песнь (Strab., III, 4, 17).
Хотя Иберия была сурова и неприветлива, тысячи алчных искателей приключений влекла туда молва о сказочных богатствах, скрытых в недрах земли. Посидоний, путешествовавший здесь век спустя, говорил, что словно попал в некую сокровищницу природы, полную вечных богатств. Сами реки, по его словам, текут там золотом, а при пожаре почва вскипает расплавленным золотом и серебром, ибо каждый холм представляет собой кучи монетного сплава (Strab., III, 2, 9). Рассказывают, что до прихода финикийцев даже кормушки для скота были из золота (Strab., III, 2, 14). Когда Полибий впервые приехал в Иберию, ему показалось, что он очутился в блестящем, сказочном краю феаков (Polyb., XXXIV, 9, 14–15).
Дети Барки жили то среди суровых скал, терпя холод, зной и лишения, то в окружении сказочных богатств в золотом дворце. Эта жизнь навсегда оставила на них свой отпечаток: в них жила страсть к золоту и они имели вид грубых солдат (Polyb., XV, 19, 3–4; Cic. De or., II, 75). Гамилькар «воспитывал их, как львят, натравливая на римлян» (Zon., 8, 21). Самое яркое воспоминание детства Ганнибала было таково: отец подвел его, тогда крохотного мальчика, к жертвеннику и велел протянуть руку и поклясться, что он всегда будет врагом римскому народу (Polyb., III, 11; Liv., XXXV, 19; Nep. Hann. 2, 1–6).
И старания Гамилькара увенчались успехом: сыновья его отвагой и дерзостью напоминали львов. Но старший, Ганнибал, намного превосходил своих братьев. Ему было 26 лет, когда солдаты выбрали его главнокомандующим в Иберии. «Никогда еще душа одного и того же человека не была так равномерно приспособлена к обеим столь разнородным обязанностям — повелению и повиновению… Не было такого труда, от которого он уставал телом или падал духом. И зной, и мороз он переносил с равным терпением; ел и пил ровно столько, сколько требовала природа, а не ради удовольствия; выбирал время для бодрствования и сна, не обращая внимания на день и ночь — покою уделял лишь те часы, которые у него оставались свободными от трудов; при том он не пользовался мягкой постелью и не требовал тишины, чтобы легче заснуть; часто видели, как он, завернувшись в военный плащ, спит на голой земле среди караульных и часовых. Одеждой он ничуть не отличался от ровесников; только по вооружению да по коню его можно было узнать. Как в коннице, так и в пехоте он далеко оставлял за собой прочих, первым устремлялся в бой, последним оставлял поле сражения. Но в одинаковой мере с этими высокими достоинствами обладал он и ужасными пороками. Его жестокость доходила до бесчеловечности, его вероломство превосходило даже пресловутое пунийское вероломство.[20] Он не знал ни правды, ни добродетели, не боялся богов, не соблюдал клятвы, не уважал святынь» (Liv., XXI, 4, 3–9).
Эта блестящая характеристика принадлежит Ливию. Но Ливий жил несколько веков спустя, образ Ганнибала стал для него хрестоматийным. Не то Полибий. Будучи почти современником событий, он живо ощущал как бы дыхание Ганнибала, видя его друзей и врагов. К тому же он наделен был острым критическим умом и не верил ни славословиям восторженных почитателей, ни хуле недругов. Он хотел представить себе не героя и не изверга, а живого человека. Он беседовал с его соратниками, с карфагенянами и варварами, с римлянами, помнившими его, стремясь постичь таинственный характер этого страшного человека, державшего некогда в руках судьбы мира. Все отдавали должное его талантам, и Полибий особенно восхищался той мрачной энергией, которая была его отличительной чертой. «Единственным виновником, душой всего, что претерпели и испытали обе стороны, римляне и карфагеняне, я почитаю Ганнибала… Столь велика и изумительна сила одного человека, одного ума» (Polyb., IX, 22, 1–6).
Другой чертой его, которую признавали все, была чрезмерная жестокость (Polyb., IX, 26, 8; 22, 8). В глазах людей он был виновником чудовищных преступлений, совершенных в Италии. О его свирепости ходили какие-то страшные слухи; в этих рассказах было что-то жуткое, потустороннее, словно это был не человек, одержимый идеей, а некий воплощенный демон, существо не нашего мира. Так, говорили, что он заваливал рвы телами пленных и его воины проходили по этим живым мостам; что он закапывал людей в землю по пояс, а вокруг раскладывал огонь (Cat. Or. frg. 193); что он и его сподвижники ели человеческое мясо. С этой нечестивой пищей он будто бы связывал победу над римлянами. Видимо, в основу этих слухов легли какие-то реальные события, ибо даже такой рационалист, как Полибий, не отрицает самого факта. Быть может, Ганнибал и его воины принесли какую-то страшную клятву ненависти к Риму, воззвали к подземным богам и скрепили верность человеческой жертвой, мяса и крови которой вкусили. Может быть, это был какой-то жестокий религиозный обряд, карфагенский или иберский. Но Полибий склонен был толковать все это рационалистически. Он говорит, что один из друзей Ганнибала, славившийся особенной жестокостью, посоветовал ему самому и воинам привыкнуть питаться человеческим мясом, так как без этого ему не покорить Рим. Ганнибалу это предложение очень понравилось, но он все-таки, как ни старался, не мог есть человечину (Polyb., IX, 24). Этот же друг, по словам Полибия, был вдохновителем большинства совершенных в Италии злодеяний. Поэтому историк склонен оправдывать Ганнибала тяжелыми обстоятельствами и советами злых друзей.
Зато, к сожалению, слишком верно, что он был чрезмерно алчен, даже для карфагенянина. Полибий считает это тяжким его пороком. Он сообщает любопытный рассказ: «Говорят также, что Ганнибал был чрезмерно корыстолюбив и был в дружбе с корыстолюбивым Магоном… Сведения эти я получил от самих карфагенян… С большими еще подробностями я слышал это от Масиниссы,[21] который много рассказывал мне о карфагенянах вообще, наиболее о корыстолюбии Ганнибала и Магона… Между прочим Масинисса говорил о величайшей нежности, какой отличались их совместные отношения с ранней юности, о том, сколько городов в Италии и Иберии завоевал каждый из них… но при этом они ни разу не участвовали в одном и том же деле и всегда старались перехитрить друг друга больше даже, чем неприятеля, чтобы только не встречаться при взятии города во избежание ссоры из-за дележа добычи, ибо каждый из них желал получить больше другого» (Polyb., IX, 25).
Но образ Ганнибала как-то расплывается у Полибия. Он ему чужд и непонятен, этот мрачный пуниец. «Нелегко судить о характере Ганнибала, — заключает он свою характеристику, — …достаточно того, что у карфагенян он прослыл за корыстолюбца, а у римлян за жестокосердного» (Polyb., IX, 26, 10).
ПРИГОТОВЛЕНИЯ К ВОЙНЕ
Итак, Ганнибал был выбран главнокомандующим в Иберии. Все у него было готово к войне. Но что же все это время делали римляне? Как могли они допустить такое усиление своего смертельного врага? Я полагаю, это объясняется взглядами и настроениями тогдашних правителей города, которые твердо держались принципа, что надо защищать свое и не лезть в чужое. Иберия же была далеко, и они успокоили себя мыслью, что война там — это частное дело Карфагена, а сами занялись своими домашними делами, а именно, мелкими стычками с галлами.
Ганнибал завоевал уже всю Испанию, и тут римляне почувствовали легкое беспокойство. Они не хотели мешать пунийцам, вовсе нет, но им нужно было обезопасить себя. С пунийцами был заключен договор, что они не выйдут за пределы Иберийского полуострова. Кроме варваров, в Иберии были древние колонии, основанные финикийцами и греками. Эти народы, как везде и всегда, ненавидели друг друга. Естественно, финикийцы поддерживали карфагенян, а греки — римлян. Одной из древних эллинских колоний был город Закинф или Сагунт. С Римом его связывал союз дружбы. Закинфяне с ужасом глядели на усиление своих заклятых врагов пунийцев. Они слали в Рим посольство за посольством, умоляя внять их предостережениям и осознать наконец, какая страшная опасность угрожает и их городу, и Риму. Напрасно. Римляне не хотели войны и не обращали внимания на просьбы закинфян. Но наконец даже они не могли более оставаться безучастными и послали к Ганнибалу послов с просьбой не тревожить Сагунта. Из этих переговоров, разумеется, ровно ничего не вышло. Ганнибал «был исполнен в то время безумного, порывистого гнева» (Полибий). Он встретил римлян так, что те поспешили уехать. Они отплыли в Карфаген, видимо считая, что карфагенский Совет обуздает дерзкого Ганнибала. А тот между тем осадил и взял Сагунт. Почти все жители были вырезаны,[22] город был сметен с лица земли.
Тогда в Карфаген было отправлено последнее посольство. Оно потребовало от Карфагена выдать Ганнибала. Карфагеняне ответили решительным отказом. Говорили они горячо и долго. Фабий, глава посольства, ничего им не ответил. Он лишь указал на свою тогу и сказал, что принес в ее складках войну или мир и вытряхнет сейчас то, что выберут карфагеняне. В ответ карфагеняне закричали, чтобы он вытряхнул, что хочет. «Войну», — сказал римлянин. А те ответили: «Принимаем!»
Так началась эта великая война (Polyb., III, 8, 8; 13; 15; 17; 20; 33, 1–4; Liv., XXI, 12–18).