Студенты и совсем взрослые люди — страница 13 из 48

– Правда? Правда?!

– Ну конечно. Конечно, дитя. Идёмте. Слушайте. Я весь вечер говорил. А теперь ваша очередь. Расскажите мне о Киеве – какой он после войны? А то я Киев видел давным-давно, – Князев запнулся, прищурился и по-детски улыбнулся, – совсем в другой жизни.

И они медленно-медленно пошли.

Зоська что-то рассказывала, всё более увлекаясь, согреваясь от воспоминаний и от внимания этого огромного старика, возвышавшегося над ней словно какое-то старое-старое, корявое, но ещё крепкое дерево, держала его под руку, невольно привыкая к странной походке профессора, и, сама уже того не замечая, рассказывала всё-всё – о Топорове, о Куце, Муце и Пуце, о папе Ваське и его мечтах об эсминцах, о маме Тасе, о бабушке, говорила быстро, вкусно, размахивая сумочкой. А старый профессор Князев слушал Зосю, тихо улыбался её молодости, печалился своей старости и, незаметно оглядываясь, весьма недурственно веселился, краем глаза наблюдая знакомую фигуру, беззвучно кравшуюся сзади и старательно прятавшуюся в тенях.

На улице было сыро и тепло. Дождь прекратился, лишь взвесь мелких капель кружилась в воздухе, делая зримыми воздушные потоки, топлёным молоком заливавшие фонари, белыми струями выхлёстывающие из домовых арок, причудливыми белыми лилиями оплетавшие чугунные ограды и населявшие этот большой каменный город призрачными фигурами. Словно «Летучий голландец», повинуясь старинному приглашению молодого царя северной стороны, пришёл на отдых и принёс сказки дальних морей. А буйная команда «Голландца» разошлась по улицам в поисках злачных мест, новых сказок, потерянных душ, заглядывала в окна нижних этажей, подсматривала за чужой жизнью и сплетничала, как могут сплетничать только моряки, сто лет не видевшие землю и женщин.

Вдали послышались лёгкий скрежет и нараставший звон. Из-за угла, рассыпав гроздь крупных малиновых искр, выкатился весело освещённый трамвай.

– Ну, Зося Добровская, пора прощаться. На сегодня хватит слёз. Бегите-бегите, всё будет у вас славно, – он протянул руку, оказавшуюся очень тёплой, даже горячей для такого древнего старца.

– До свидания. Спасибо вам. – Зоська легко побежала вперёд, быстро перебирая ножками, остановилась у трамвая, пропустила вперёд собравшихся людей, потом ещё раз обернулась и звонко воскликнула: – Спасибо вам, Александр Васильеви-и-ич!

Князев помахал ей рукой. Кравшийся сзади субъект отклеился от проёма парадной, метнулся к трамваю, вскочил, потолкался и растворился в толпе. Трамвай звякнул, двери закрылись. Что-то мелодично пропела вагоновожатая. И вагончик покатил-покатил по ленинградским улицам, словно последняя шлюпка на сонном рейде.

Александр Васильевич устало шёл по туманом залитому проспекту, как всегда глубоко задумавшись и не замечая провожавшие его бесплотные фигуры, узнавшие в одиноком старике столь родственную душу.

5

Зоська ехала в плотненько забитом трамвае, чуть улыбалась своему отражению в тёмном стекле и вспоминала прожитый день.

Бывают такие улыбчивые вечера, которые удачно завершают большую работу. Усталые старые плотники садятся рядком, слушая болтовню молодых, прикуривают друг у друга, прикрывая цигарки чуть дрожащими от цельнодневной работы руками, пускают дымок вверх и улыбаются, скрывая гордость своим мастерством. Пахарь вывязивает тёплый лемех из земли, выпрягает сопящего коня, треплет по влажной холке и кормит кормильца своим хлебом из кармана, чуть даже солёным от пота. Но коню это даже вкуснее. Он берёт лакомство с рук хозяина, осторожно, мягкими-мягкими губами, и тычет мордой в плечо: «Уморился? Я тоже». Рыбак гребёт домой, ведя лодку по широкой воде, смотрит на воду да на небо и мечтает, что летает, лишь изредка бросая взгляд на мешок со знатным уловом. Учитель, проверив последнюю тетрадь после контрольной работы, притушивает лампу, снимает надоевшие очки, трёт переносицу, становится каким-то очень доверчивым, совсем не строгим и больше радуется четвёрке балбеса Мишки Гаврилова, чем привычным пятёркам отличницы Лизоньки Садковой. Каждый трудяга любит порадоваться своему труду, да чтобы не просто так, обыденно, чтобы что-то эдакое ещё сделать напоследок, вроде как подпись свою поставить: «Вона как я могу!» И зовут плотники последнего, самого завзятого, а он, уже в темноте, рубит острым своим топором дату на верхнем венце – не напоказ, лишь ласточки увидят да он будет знать. А пастух дойдёт до деревни, раздаст живность да как дёрнет-щёлкнет кнутом, что хлопок разлетится по засыпающей округе – и простонет вдали удивлённая птица.

И душа согреется.

Вот и Зося вспоминала, как бабушка всегда давала ей взбивать яйца, чтобы помазать пирожки с яблоками перед тем, как поставить в разогретую духовку. И очень ей захотелось опять – к печке, к длинным-предлинным сказкам, обязательно страшным, но с добрым-предобрым финалом. Ехала украинская девочка в трамвае по тёмным каменным улицам чужого города Ленинграда и вспоминала бабушкины румяные пирожки – красивые-прекрасивые. Так и разговор с профессором придал необходимую красоту и законченность очень-очень длинному дню.

Зося была очень довольна собой.

И совсем не мешала ей толкотня в трамвае – хоть и было уже поздновато, одиннадцатый час, но народу натолкалось много. Ехали работяги, подзадержавшиеся в пивной, незлобиво подначивая друг друга, бросая взрослые взгляды на рыжую девочку с толстой тетрадью в руках. Были студенты с гитарами, какие-то многочисленные тётки различной степени упитанности и раздражённости. Где-то в другом конце вагона капризный карапуз упрямо лупил ладошкой по стеклу, не слушая увещевания заморенной за целый день мамы. Зося передавала медяки, билеты, отвечала что-то соседям, недослышавшим остановку, пропускала проталкивавшихся пассажиров на выход. Просто ехала, держась за поручень у выхода, вжатая в толпу и чуть улыбаясь своим тёплым мыслям. И не мешала ей ни суета, ни толкотня, ни рука соседа, как бы случайно опускавшаяся на её плечо.

Она улыбнулась этому соседу, улыбнулась в отражение в тёмном окне. Парень тоже ей улыбнулся в ответ, подмигнул по-дружески, потом наклонился к её уху и прошептал ласково и бережно:

– Ну что, проблядушка, молча – на выход.

И несоответствие этого несправедливого, грубого оскорбления и его нежного голоса заставило её оцепенеть. А парень, вполне себе обычный парень, работяга работягой, даже симпатичный, улыбнулся до ушей, как старой знакомой, внимательно просверлил ей взглядом глаза и опять шепнул приказ:

– Тихо, блядь. Молчи. На выход, сучка.

«Зрачки – взрыв! Сердце, моё сердце! Кричишь-мяукаешь, когти когтишь, за что? Спину сводит, пот потёк к трусикам. Тошнит, мамочка! Что же он так смотрит?! Мама-мама!! Живот, боженька, живот! Ноги, где ноги, держаться! Держаться! Страшно, мамочка! Мама! Страшно-то как!! Где все? Почему кругом темно? Почему никто не видит, что мне так плохо?! Я же здесь, рядом! Посмотрите на меня, я же не могу больше! Господи, как плохо! Мамочка! Матiнко моя рiдна! За що, за що ж менi? За що ж мене так?! Люди смеются кругом, разговаривают. О чём они? Они слышат его шёпот? Они слышат?! Почему они не слышат?! Вот же он – вот его рука – тёплая, в сантиметре от моего лица! Мамочка! Какая страшная у него ладонь – такая горячая, такая тёплая, я лицом чувствую тепло его руки – мама! Вот – между пальцами – обломок бритвы! Ай! Что написано? «Е-В-А». Ева? А! Нет, «Нева», вот что это! Меня же так научили в институте, сразу, на черчении научили – карандаши точить лезвиями «Нева», учили «лопаткой» точить, чтобы линии были ровными, чтобы чертежи были красивыми. Господи, мамочка, зачем эта ладонь у моего лица, у моих веснушек, эта тёплая ладонь – зачем она так рядом? Зачем так – рядом – что тепло по лицу! Меня тошнит! Мне плохо! Люди! Почему вы не слышите, как кричу я?! Я же рядом!! Посмотрите! Я же рядом, я живая! Я! Слышите? О чём кричит этот ребёнок? О чём говорят эти тётки?! Я не слышу… Не слышу… Мамочка, я уписаюсь сейчас! Что?! Что он говорит? Он же что-то говорит. Сейчас. Я пойму, я должна понять. Нет! Куда? Сюда? В дверь? Зачем? Нет, я не хочу! Я не хочу, мама! Я не хочу – чтобы лицо слезло. Мама! Мама!»

И стояла Зосечка, онемевшая, застывшая, как кусок воска, вцепившись в поручень, стояла одна-одинёшенька среди толпы и не сводила глаз с ладони с зажатой бритвой, а парень стоял рядом с ней, улыбался, положив руку на плечо, а люди смотрели на эту красивую пару и понимали, что парень о любви говорит, да радовались, как красиво они смотрятся вместе, как же это здорово – когда такая красивая молодость, когда так в любви признаются. И выйдут сейчас эти молодые ребята на улицу, вот, посмотрите, какой вежливый молодой человек, идёт, помогает девушке своей выйти, чтобы не толкнул её никто. А она уставшая такая, бледненькая, конечно, глазки так и блестят – наверное, наговорил ей приятностей каких этот уверенный в себе молодой человек. А может, и беременная. Тоже ведь, от ведь какая бесстыжая – такая молоденькая – и беременная. Совсем обнаглели!

И люди впереди расступились, давая Зосечке выйти, а парень двинулся за ней, страшно больно вцепившись ей в локоть, а правую руку держал возле уха её, вроде бы как в шутку, вроде бы температуру мерил, за лоб держал, только нажми-дёрни – и располосовал бы этот красивый лоб, только не догадается никто и не спасёт никто. А Зоська плыла, пробираясь сквозь исчезавших с её пути людей, глазами искала спасения и не находила. А парень сзади что-то шут-канул, что-то подсказывал, извинялся, что не может три копейки передать.

Дёрнулся трамвай. Скоро остановка. Онемели ноги у Зосечки. В ухо вонь его дыхания:

– Тихо, сучка. Срежу нахуй. Тихо.

И всё. Вот она – дверь. Сейчас распахнётся. И пропала Зоська. Вот дверь. Только спина в синем плаще перед ней. Стоит кто-то, не пускает. Висит на поручне.

– Пропустите нас, молодой человек, – голос парня сзади. Такой уверенный, красивый баритон.

Спина впереди начала поворачиваться. Медленно-медленно, как будто вмёрзла в воздух, будто холодом глубоким облепили всю. И Зоська, почти в обмороке, уже ничего не соображая, изо всех сил наступила шпилькой на ногу впереди стоявшего мужика.