Фимка заржал, закрыл лицо руками.
– Представляю.
– Ни черта ты не представляешь, салага… А я стою, дрожь меня бьёт, думаю: «Нет, мадам, не увидеть тебе никогда, как Джордж в подвале пластинки делал». Айк как рявкнет – а я вокруг неё пошёл триплом. Фил… Она охренела просто. А сама, как послушная девочка, с испугу рукой сильнее держится, вынуждена держаться, я ж её закручиваю. А потом – как взвизгнет тихонько – могла бы, укусила меня…
Яктык прищурился, помолчал. Дорого дались ему эти танцы. Душу отдал. И так бывает.
– А дальше?
– А что – дальше? Шведы челюсти уронили. Наши лыбятся. Я на мастера глянул, а он подмигивает, ладонью по столу ритм прихлопывает. Он же конвои в войну водил. Ему американцы благодарности да кучу пластинок подарили, когда узнали, что джаз любит. Погорел он тогда, заложил кто-то, но пластинок не нашли. Нашему бы Виктор Викторычу океанцы водить, а не малыша нашего. Но… Сам понимаешь, на хер мудака послать – дорогое удовольствие. Хорошо, что из партии не попёрли, прикрыли бы ему загранку. Но про мастера нашего можно сутками говорить. Вот…
А я Магду тогда начал крутить (мы на лету познакомились), потом напрыжку, потом «вертолёт». А она, лапочка такая, представляешь, всё делает. Только глаза, как у кошки, сама не поймёт, как, что и откуда, только успевай за мной. Ты не представляешь, как мы с ней разошлись тогда! Хозяин прибежал, давай кормить свою машинку, а там и шведы пошли, своих девок стали кружить. Хохма получилась – как раз американцы с бензовозки зашли, ну ты ж понимаешь, Ханой, Сайгон, всякое такое, «дружба народов» и «нет кровавым империалистам», а тут – в Швеции, посередине ихней, Фил, Европы, да-да, Фил, ихней Европы советские моряки шведок в ихнем американском буги каруселят. Стоят такие, глаза шарами, ни хера не понимают, шведы орут: «Совьет! Совьет!» – и Литтл визжит дурнем из автомата, а Валентин Валентиныч, уж на что был осторожен, берёт так и тихонечко ихнему кэпу козыряет, со смыслом.
А я не могу, со смеху валяюсь, Магда плачет тоже, чуть на ходу не целует. «Ну, – думаю, – пропал ты, Витька, ни за что пропал! Партбилет, загранка, с моря турнут, капец полный. Но, думаю, девчонку эту не брошу. Пристрелите – не буду». Уж и сколько мышц в теле – все в дело пошли.
– Атас.
– Да не то слово. И представь себе, Фимка, гуляли мы так часа два. А потом идти нам надо, встали мужики, пошли. Ну… и мне пришлось.
– Ч-чёрт.
– Чёрт не поможет, Фимка. Ни бог, ни чёрт, ни папа с мамой… А в дверях она догнала, плащик на ходу натягивает, шапочку такую смешную, вязаную, длинную, как чулок, как у гнома, только помпон такой на плечо падает. А я гляжу на этот оранжевый помпон, да в её глаза гляжу и чуть на плачу, говорить не могу – веришь, подыхаю, бывает такое, когда с лёта сразу под дых бьет. А она так нашему кэпу, смеется, а у самой глаза такие, отчаянные – «Можно, говорит, провожу вас, советские моряки? Или вам нельзя, когда шведские женщины провожают? Плохая примета будет?»
– А капитан что? – Фимка запустил пятерню в свой чуб, зарозовелся уже от коньяка, глаза блестели, грустно смотрел.
– А что капитан? Капитан – отчаянный у нас мужик. Посмотрел на Валентин Валентиныча, сам мужикам: «Ступайте, сейчас догоним». И парторгу: «Комиссар, пусть Виктор Александрович женщину проводит». А тот только смотрит, глаза щурит, понимает же, что если двину я, то оба будут плашкоутами командовать на Ладоге, а то и хуже. Потом поворачивается к шведке и говорит: «Очень рад был познакомиться, мисс. Через три часа мы ждём Виктора на корабле. Всего хорошего, мисс». Козырнули по-военному и пошли.
– Охренеть.
– Угу. А мы стоим, смотрим им вслед, и сами ни хера не понимаем, я дрожу, она дрожит. Не от холода. А оттого, что между людьми такое может быть – на вере одной. А потом… А потом… Такси. Доехали быстро. Дом большой, заблудиться можно. Чаем напоила. «Дети спят», – сказала. Я только тогда и узнал, что дети у неё. И муж.
– Винс, погоди. Она к себе тебя привезла? А муж что же?
– А ничего муж. Муж где-то у любовника был.
– Твою ж мать…
– Ага. Именно. Ты что же, думаешь, она от хорошей жизни в портовый кабак завалилась? Люди богатые, он инженер в какой-то мебельной компании, она на радио на местном, живут так, как нам с тобой до конца нашей жизни не жить, хоть и при коммунизме. А видишь, счастья нету и там. Всё есть, а счастья люди не нашли. А может, и потеряли. А Магда таблеток напьётся, таких, от психики, чтобы не плакать, да и ходит по ночам. У неё передача в три утра начиналась, вот.
Фимка, ты представляешь, в спальне темно, я обнимаю её, а она мне всё плечо заливает слезами и говорит, говорит, говорит. По-шведски, да так быстро, только по-английски несколько слов: «Ты хороший, ты добрый, ты сильный». И плачет, улыбается, целует и плачет. А у меня ком такой в горле, не передать.
– Стой, Витя, стой. А ты? Ну так же не бывает, Витька! Сказки какие-то.
– Хуже, чем в сказке, Фимка. Хуже. Сказки не бывают такими. Это жизнь, Фимка.
– Давай выпьем. Или не будем?
– Я потом хочу напиться. Сейчас Алёшка придет, обещался с девушкой своей. Что же ей меня пьяным видеть? Ни к чему это. У Алёшки не может быть плохая девчонка, а зачем хорошей девушке с пьяными сидеть?
– Верно. А дальше, дальше-то что было?
– А дальше, Фимка, дальше были ягодки. Проводила меня, на такси привезла. «Я на радио поеду», сказала, а сама целует, целует. «Вы сейчас отходите?» – «В шесть утра», – отвечаю. А она плачет и смеется. Говорит: «Я тебя провожу». – «Как?» – «Узнаешь».
– П-п-погоди. К-как? Она оп-пять приехала, что ли?
– Хуже, Фимка, хуже. Мы от стенки отходим, а порт вызывает нас. Мастер хмурый такой, не выспался, но держится. Слушает в трубку, что порт говорит. Вдруг как заорет: «Радиста сюда!» Тот несется, глаза выпученные. «Переводи на ГГС!»
– Что?
– На громкоговорящую. Переключил – а там… Порт нам транслирует передачу. И на всю рубку голос Магды: «Для смелых моряков, отправляющихся в дальнее плавание, передаем эту музыку». И над причалом тоже – Айк Тёрнер.
– Обалдеть, Витька. Бешеная. Обалдеть.
– Да мы сами очумели. Портовые веселятся, лоцман скалится. Танцевальный «Медногорск»… Мастер с парторгом заперлись у того в каюте, поорали друг на друга, потом собрали всех, кто в баре был, сказали, что пошинкуют, кто проболтается. А от самих – валидолом только так, ужас просто. А она потом мне сказала, что её дядька в порту важная шишка, а она – его любимая племянница. Да и потом… у них вся семья такая, с причудами. Вот… Ты не представляешь, как меня скрутила эта история. Нет, ну ты подумай сам: она – шведка, дом, её семья, дети, да и хрен бы с этим полумужем. И я – неизвестный никто из Советского Союза… Мотор ни в какую, так она зацепила меня. И ведь не знал я тогда, что дальше будет.
– А было? Да, Люсенька, ещё, пожалуйста, порцию блинчиков с мясом – и сметанки. А ты чего не ешь?
– Да успею. Вот, жду, когда Алёшка придёт. Опаздывают. Где остановился?
– Рок на отходе.
– А. Да… Понимаешь, живу я, будто с дыркой в сердце. Сам себе не верю, что такое может быть. Ну, сказка такая. Андерсеновская «Русалочка». Только на советский лад. А я себя всё заставляю забыть, сам себе не верю, что продолжение быть может. Чтобы с ума не сойти. Это же чёрт знает что придумать о себе можно, Фимка. А ты глазами не хлопай, это всё зелены ягодки, поспело всё позже.
Спустя полгода пришли мы в Гамбург. Помнишь, я тебе тогда привез те пластинки? Вот… Пришли мы на рейд, нотис дали, шлёпнули якорь, ждём, пока нам очередь объявят. Конечно, хотелось бы пораньше, но, сам понимаешь, порядки везде одинаковые, очередь есть очередь. Стоим, чаек считаем, погода славная, «миллион на миллион», как лётчики говорят, майское такое солнышко. Я только в каюту к себе спустился, слышу, в дверь тарабанит кто-то. Радист. «Вас, говорит, срочно на мостик. Только, говорит, ради бога, быстрее! Кэп сказал, что пусть хоть голый, но чтобы был через минуту». Хорошо, в брюках был и в майке. Влетаю я, а мастер что-то объясняется с портом. Поворачивается ко мне, а лицо перекошено, то ли укусить хочет, то ли лопнуть со смеху. «Товарищ Трошин, потрудитесь объяснить, что это всё значит». А сам радио – вжжжик – на полную. А порт Гамбурга по-немецки что-то там пробормотал, а потом переключают на местную станцию. А оттуда по-английски: «Для теплохода “Медногорск”, только что прибывшего в порт Гамбург, передаем эту песню». А оттуда – Айк Тёрнер.
– Витька! Я бы сказал, что ты врёшь. Но такое выдумать нельзя. Боже мой, Витька…
– Вот тебе и «боже мой, Витька». Это я себе говорил в каюте после того, как с кэпом пятнадцать минут объяснялся. Виктор Викторыч мужик славный, но, сам подумай, он же не железный такое терпеть. Парторг, опять же, за голову держится, охает, а у него сердце не ахти, только от врачей отвязался, чуть моря не лишили, а тут такое опять. А дальше – дальше… Конечно, меня без берега. Мало ли что. Может, точно дёрну. Стоим у причала. Я по грузу. У самого сердце умирает просто. Знаешь, чадит, просто пепел. Я к медикусу даже ходил. Тот скривился, сказал: «Такое, Витька, не лечится». Я его чуть не придушил: «Откуда? Что не лечится?» А он отвечает, что, мол, почти вся команда в курсе, кроме двух стукачей. Что матросики за помощника, за меня то есть, переживают даже очень. Я думаю себе – то ли плакать, то ли смеяться, то ли душить его, гада. Возвращаюсь к себе, смотрю, вахтенный идет, а у самого глаза бешеные, губы кривятся, на меня смотрит, как мартовский кот на кицьку. Сам ни в какую, так и так, мол, всё с грузом в порядке. А сам на берег посматривает.
– Да ты что!
– Что… Метнулся я к борту – а там… А она внизу. Подпрыгивает, рукой машет, как девчонка. Я стою, дурень дурнем, спроси меня, как зовут – мяу бы не сказал. И вот что мне делать? Слышу, сзади дымом трубочным. Оборачиваюсь – мастер стоит, трубку прикуривает. «Товарищ помощник, зайдите-ка в мою каюту». И я пошёл… Знаешь, Фимка, столько горячих слов я в своей жизни не слышал. А потом он – бац! – и мне берег разрешил. Под его ответственность.