Студенты и совсем взрослые люди — страница 19 из 48

Или наоборот можно – десять, двадцать, да хоть сто историй – и каждую расскажи только одному человеку. Не перепутай только, кому что сказал. Понимаешь, почему наизусть заучивать надо? Ну, да такое дело само запоминается. Мало не покажется никому таким делом заниматься.

– Да. Только…

– Никаких только, Фима. Никаких. Но только не проси меня потом утешать – когда узнаешь, кто. Может, порадуешься. А может… Может, и нет.

Ты что же, думаешь, люди предают потому, что они злые? Со зла продают своих? Потому что нагадить хотят? Это всё мелочи и следствия, Фима. Люди предают потому, что слабые. Потому что живут в одиночестве. Без любви. Это совсем другой вопрос – почему они без любви, почему одинокие. Может, для себя много хотят, распугивают людей, может, любить не умеют, боятся, ссут в галошу. Может, просто завидуют тем, у кого есть то, чего у них нет. Вряд ли можно завидовать большим деньгам. Вот большому труду много желающих позавидовать? Ага, сейчас. Если бы всё так было просто. Нет. Всегда и всюду люди завидовали тем, у кого любовь есть. Понимаешь? Неважно, какая любовь. Вот человек может быть влюблённым в свою работу, в море, в свои картины, в свои мечты, в своих женщин, если повезёт, в одну свою женщину. Он может любить своих детей, понимаешь. А у кого не хватает этого всего? Или части какой? Понимаешь? Мы же не роботы какие – встал и пошёл-пошёл эту жизнь жить.

Вот ты, дудочник, ты же думаешь свой оркестр собрать. Да-да, что ты крутишься, Фима Зильберштейн? Я же слышал, как ты этого Марка представлял. Ну и что? Разве плохо? Соберёшь ты свой оркестр, будешь дудеть, жизни радоваться. Тебя же счастье захватит всего, если даже сразу ни-че-го-шеньки не получится. Так? То-то. Только и киваешь головой, Фимка. А вот мне – мне, скажи, чего мне хотеть? Не знаю. Ох, не знаю.

Ну, возьму я, сойду с борта, пройду по Сундсваллю. Позвоню в дверь, скажу: «Здравствуй, нелюбимая-любимая моя Магда, принимай дорогого гостя». Ага, сейчас. Нужен я ей, как зайцу стоп-сигнал. «Широка постель моя большая, много в ней подушек-простыней, приходи ко мне, моя родная, будем делать маленьких детей». Помнишь? Так? А двух пацанов – куда? А её мужа-пидора – куда? А её всё родное – у неё же, наверное, да нет, точно же – мама-папа есть, с ними как? Да у каждого человека, как в трюме, полным-полно своего груза, как за каждым кораблём свой белый след по чёрным волнам. И что ты думаешь, перечеркнёт она свою жизнь ради советского моряка? «Здравствуй, милая моя, я тебе заждалси…» Ага, сейчас. Даже бросит она всё – что я, корабли буду водить? Пластинками торговать? Мне что же, в дворники идти? Посудомойкой? Не в том дело, Фимка, что работы боюсь, ты же знаешь, как мы жили, Фимка, ты же сам всё видел, нет. А в том, что не хочу я бездельником быть, содержанкой в штанах!

А больше всего не хочу, чтобы она вынуждена была… Чтобы сказала она, чтобы должна была сказать, что не любит меня. Зачем мне делать так, чтобы ей меня пришлось предавать? Ей же я нужен – но не с ней, понимаешь? А вот такой, как из фильма. Видишь, опять о предательстве говорим, Фимка. Опять. Да что ж это такое, скажи мне, что людям всё время надо предавать?! Почему? Ну что, всё для себя, что ли? Да нет же. Потому что хочется чего-то такого, что хотеться не должно? Ведь не должно хотеться, так? Как нас учили: «От каждого по способностям, каждому по труду»? Так? А потом – по потребностям? И что же – все потребности враз! Сразу – станут маленькими. А если тебе нужен будет сакс из чистого золота? Нехеровая потребность? Да не маши ты рукой, не дёргайся, никого нет рядом, я секу за обстановкой. Знаешь, какой радар у меня на слушателей? Страшное дело, Фима.

Так как же получается – надо меньше желать? Меньше хотеть, меньше любить? Да? А ведь тут-то есть самая большая засада, Фимка. Ты захочешь любить дуру? А некрасивую? А просто – суку последнюю? А они – девчонки – тоже должны будут любить тех, кого не хотят? А работать – тоже все будут одинаково? Что-то не верится мне.

– П-п-погоди, Винс… Да как же так? И здесь никак – и там. Так как же? Где же ты найдешь такое – чтобы ответ тебе был?

– А ты думал, мало я, что ли, ночей в море не спал? В море – ого, сколько думается, Фимка. Знаешь, везде и всюду одно и то же. Работа, работа, работа. Жизнь. Проснулся, очнулся, встал, поссал, поел, пошёл. Вон, как эти твои евреи про зиккураты говорили, не слышал? Было же всё. А мы муравьями суетимся, всё время чего-то хотим. Ох, Фимка, хорошо быть дураком, да чтоб рефлексы простые – схватил, сожрал, порадовался, посрал. А есть же люди, которые только так в душу насрать любят. Тоже ведь – пролезть, порадоваться – и насрать…

– Ох, Витя-Витя… – Фимка печально смотрел на свои руки, старался не зацепиться глазами за глаза Винса. – Что-то ты устал. Нельзя так. Нельзя. Ты же всё время… Ну если уж ты, то что ж тогда мне? Я думал, посмотрю, как ты, да и сам… Двину – туда. А ты такие вещи говоришь.

– Какие вещи, Фима? Ты ж пойми, чепушило, у меня своя жизнь, у тебя своя. Думаешь, у тебя своих афиш не будет? Будут. Будешь ты всемирно известным джазменом. Ох, Фимка-Фимка, да я ещё по радио услышу тебя. А ты сыграешь что-нибудь наше. А я уже буду старой такой галошей, услышу твой концерт на би-би-си – и станцую тихонько… О! Гляди, Алёшка идет!

Фимка оглянулся, увидел Алёшку и Зосю, стоявших у входа в зал. На Алёшке был тёмно-вишнёвый джемпер, воротник новой рубашки чуть отставал от худой шеи, он чуть улыбался, выискивая глазами двоюродного брата и Фиму, и очень как-то бережно обнимал за плечи Зоську, весело прищёлкивавшую пальцами в такт разухабистому твисту. Фимка опять фирменно замахал руками, Алёшка блеснул широкой улыбкой, глазами показал Зоське, куда смотреть.

Зося увидела Фимку, засмеялась так счастливо, так радостно, так ведьмацки, как только рыжие девчонки смеяться могут, что у Яктыка защемило сердце.

Он смотрел, как его брат ведёт свою девушку к ним сквозь грохочущую музыку и веселых людей, а сам… А сам смотрел на её ступни в белых лодочках, тонкие щиколотки, упругое тело, высокую, подрагивавшую при каждом шаге грудь, ямочки на щеках, такие рыжие волосы и горящие глаза. И подумал Як-тык, старший старпом Винс, что сейчас, в эту самую секунду, со всей определённостью и беспощадностью момента, что он всё сломает, перечеркнёт, выбросит и разрушит в своей жизни, что он постарел, поглупел и потерял радость молодости, что он много раз лгал и ещё лгать будет, что в море уйдёт опять и будет возвращаться снова и снова, что будет он жить долго, жить всяко, что будет он встречать разных женщин, говорить им разные речи, что он поседеет окончательно, что всё будет потом, что он безнадёжно влюбится в эти рыжие волосы, в эти зелёные глаза, всё будет потом, но сначала, сначала именно в это дыхание, с этим стуком сердца, с этой подлянкой судьбы он отложит сигарету, встанет и протянет этим красивым ребятам руку – и предаст брата своего:

– Ну, здравствуй, брат.

Глава 4Хороший мальчик из хорошей семьи

1

«Приходить сюда – глупость, явная ошибка, Сашка. Другого решения-то нет. И не предвидится. Значит, так: слышу шаги, дверь открывается, главное, не вздрогнуть, не испугаться, включить чертей в глазах – и улыбку. Да, улыбку, слышишь, Сашка, улыбку, она не сможет закрыть дверь, закрыться в себе. Никогда не могла и сейчас не сможет. Ада-Ада, «помнишь, как ты меня ласкала? И слёз сдержать нет сил», где же ты была, Ада?

Может, рвануть отсюда? Чёрт, как сердце прихватывает. Хорош гусь – пятый этаж, а сердце уже глотку выдавливает вверх, разбухло, тарахтит, срань Господня… вот же, будто пытается накачать сдувшийся аэростат. Только вот нету ни водорода, ни гелия, так, пыхтит на остатках. Ада тоже хороша – забралась на такую верхотуру. Самый центр, куда там. Адка всегда была центровой девушкой. «С Невского ни ногой!» – так она говорила перед войной, кажется?

Ну-ну. Сейчас. Погоди, отдышись, ты, дряхлый кусок мяса. Дал же боженька такое глупое сердце. Да уймись ты, треклятое! Ты же её видел, Сашка, что же ты себе выдумал? Тоже мне, выискался Финн: «Герой, я не люблю тебя!» Помнишь, как она смеялась – твоя Фаина – там, на парапете? А потом – потом – бледные губы, призрак в белой ночи, серый свет, бледный цвет, скатерть вместо одеяла и её шоколадные соски в пупырышках озноба. И вскрик. И слёзы. И царапины на спине. Ты гордился этими царапинами, да, Сашка? Ещё бы – Ада! Ногти в спину – и пятками, пятками по спине – «Ещё! Ещё! Ну же, ты же сильный, ты же мой зверь, давай же, ну же!»

Никто тебя так не пришпоривал, как твоя Аддет, никто так губы не кусал. Ты это запомнил.

А помнишь, Сашка, как ты чуть не обделался, когда она прыгнула на подоконник – голая, злая – и хохотала, пощёчины слов бросала, что всё жене расскажет, а ты разрывался надвое – одна часть бежать хотела, другая – ноги её целовать, ножки твоей ведьмачки Аддет?

И это помнишь?

Всё ты помнишь, дурак. Всё. Память, глупая память, откуда ни возьмись, взяла за горло – помнишь, когда? Помнишь, три месяца назад, на Новый год в Доме учёных – стоял, челюстью двигал, губами дрожал, – а она кивнула вскользь и не понять, узнала ли, и прошла дальше. А ты думал, что за чудо, сослепу почудилось, что ли, что застыла она, возраст не потеряла. Так? Так, ты, старый пень, всё мало тебе?

Ты же Зине клялся тогда, ты сам себе верил, своей страшной клятве поверил, малодушно, получается, поверил – ан нет, потянуло тебя туже всех верёвок. Так? Ну, что сипишь гармошкой, дурак старый? Что, не «козу» с кирпичами поднимать? А сейчас ты, Санька, ту бы «козу» и с места не сдвинул. Был бы тебе Кустанай…

Ну что, дошёл? До ручки дошёл? Ох, «спи, моё бедное сердце, наша любовь – это тайна…»

Александр Васильевич Князев, профессор Ленинградского технологического, был одет по полному параду – великоватый синий костюм, ещё в Москве для лауреатства шитый, был вычищен, стариковская шея была аккуратно выбрита, лишь торчала из широкого ворота перелицованной сорочки. Даже булавку в узел галстучный воткнул (подарок Ханса Кристерферсона, они тогда на симпозиуме здорово подружились с этим бородатым шведом). Бог с этой булавкой, туфли были новые, будь они неладны! Натёрли старые ноги, привыкшие к стареньким, разношенным, тем самым, ещё алма-атинским, что себе в тот самый первый день после запуска комплекса взял. Но то было в пятьдесят шестом, в марте, аккурат десять лет назад.