– Саша… Какая глупость. Неужели ты подумал, что я имею хоть какое-то отношение…
– А ещё я знаю, что этот Олег Климкин – твой сводный племянник. И что ты прекрасно осведомлена, – Александр Васильевич говорил медленно, даже печально; печаль заливала его сердце, как во все мгновения предельной ярости, – что в этом доносе каждое слово – наглая ложь. Эти три мальчика, которых беспощадно назвала Лиля, эти три моих лучших студента поймали во дворе общежития молодого человека в весьма странном наряде. И теперь две дальние родственницы этого молодого человека пользуются своим положением для того, чтобы сломать судьбы честным мальчишкам. Тебе не стыдно прикрываться призывами к чести и благородству? Да, и кстати, скажи, с каких это пор вы стали семьёй потомственных ленинградских интеллигентов? Вершительницы судеб? Не обнаглели ли вы?
Он не ошибся в своей Аддет. Красиво стареющая умная женщина тонко улыбнулась и начала чеканить:
– Саша, ты хам и дурак. Ты вломился ко мне, жалкая растеряша. Ты надоел мне своими разглагольствованиями, лишь только я услышала твой лебезящий голос. Ты никогда не умел говорить ясно и чётко – только пытался выхитрить возможность прикоснуться своими потными руками ко мне. Мне совершенно наплевать на всю околесицу, на все фантазии, которые посетили твою несчастную голову. Ты сейчас встанешь и выйдешь из моего дома вместе со своими старческими бреднями. А через два дня… Это что у нас будет – среда? Да, среда. Так вот, выживший из ума старик, ты в среду мне позвонишь, скажем так, в одиннадцать тридцать утра, запомнил? Позвонишь и медленно, чётко, так, чтобы слышно было каждое слово, – аккуратненько так попросишь прощения. Иначе я тебя раздавлю. Понял, глупец?
Но Ада Борисовна, привыкшая крутить своих воздыхателей в бараний рог, на этот раз ошиблась – переломанные рёбра не позволяли Князеву гнуться, как прежде. Она ожидала чего угодно – взрыва бессильной ярости, топота, ребячливого лепета, оскорблённого молчания, позёрства, захлёбывавшегося многословия, кривой многозначительной улыбки – всего того мужского балагана, к которому она привыкла за свою жизнь.
Она с ледяным удовольствием смотрела на враз постаревшего, затихшего Князева. Он медленно наклонился вперёд, взял стакан с водой, подождал какую-то секунду, наклонил по-собачьи голову, будто ничего не замечая. Но только отрепетированная, знаменитая джокондовская улыбка расцвела на её по-девичьи желанных губах, как его рука с таким прозрачно-призрачным стаканом вдруг двинулась к её лицу, мелькнула белая манжета, рубиновая запонка – и прохладная влага просто и беспощадно полилась на умненькую головку Аддет.
– Остынь, – посоветовал Князев.
И пока она задыхалась, отфыркивалась и хлопала размокающими ресницами, он взял сигарету из её портсигара и закурил.
Это её ошеломило. Это был не тот Сашенька. Всё пошло не так.
– А ещё, милая Аддет, я читал материалы своего дела. Полностью. Лауреаты Сталинской премии иногда могут попросить своих хозяев о невозможном. И я знаю, кто написал донос на твоего брата, – Князев курил и, чуть прищурившись, рассматривал её лицо, трясущееся, серое, словно протухший бульон. – Кстати, Ада, а меня, постороннего чудака, ты зачем добавила – для красоты? Ты всегда любила красивые ходы, моя умница Аддет.
Она сидела, словно раздавленная улитка. Комбинация прилипла к телу, раскисший лифчик противно холодил грудь, вода стыдно продолжала собираться на сиденье стула, стекала по ляжкам, полам обвисшего халата, капала на пол; ей казалось, что по ней ползут дождевые черви. Она обнаружила, что рот её до сих пор открыт и по-старушечьи дрожит. Ада Борисовна сжала челюсти. Правый глаз начало щипать от потёкшей туши, но разваренные макароны рук сопротивлялись жалким попыткам сдвинуть их с места.
– Так вот, милая умница Аддет. Хорошенько запомни: кроме выжившего из ума старика есть ещё люди, которые очень хорошо помнят и знают тебя. У них очень хорошее здоровье и замечательная память. Поэтому, чтобы тебе не было очень обидно потом, ты сейчас же позвонишь Лилии Лебединской и поговоришь с ней. Больше не будет ни одной статьи. Продолжения не будет. Никакого. Никаких анонимок, Аддет. Ты меня услышала? Замечательно. Ты моя умница.
Князев встал, разогнулся во весь рост и вышел из комнаты. Она слышала, как он прошёл по коридору, щёлкнул выключатель. Послышался шум унитаза, плеск крана в ванной. Ада Борисовна не шевелилась. Александр Васильевич вошёл, держа в руках большое розовое махровое полотенце с красивыми бабочками (индийское, подарок сестры). Он шагнул к ней и стал вытирать лицо и шею, как маленькой. Аккуратно протёр, сколько мог, чёрные кляксы вокруг глаз.
– Ну вот, моя хорошая. Умница. Ну что, будем прощаться? – профессор наклонился и поцеловал круглый лоб. – До свидания, маленькая Аддет. Если хочешь, можешь передать привет мужу.
Входная дверь глухо затворилась за ним. Клацнул замок. Прошло несколько секунд, а может, минут. Ада Борисовна посмотрела вокруг, словно впервые видела давно опостылевшую обстановку, затем встала, подошла к входной двери, посмотрела на место, где только что висел плащ её Саши. Свет в коридоре мигнул несколько раз. «Надо заменить на 60 ватт. Сколько раз говорила Боре». Прошла в ванную, посмотрела на капли воды, стекавшие по умывальнику, на чешский помазок мужа в засохшей пене. Сняла мокрые халат, комбинацию и трусы, бросила в большую кастрюлю. Сжав зубы, посмотрела в зеркало, выдержала отражение обвисшей груди и живота. Начала умываться, делая воду всё холоднее, пока не занемело лицо. Надела большой банный халат мужа, вышла на кухню.
За стенкой ссорились соседи. Откуда-то издалека, как мычание коровы, донёсся гудок большого корабля. На проспекте зажглись фонари, но она не включала свет. Так глазам было легче.
В темноте не так страшно – не видно, как подползает старость.
Она позвонит завтра.
Глава 5Змеиная кожа
«Три, пять, шестой, ещё два, девять. Однако…» – Алёшка Филиппов теперь точно знал, сколько злющих комариных тварей может поместиться на одном квадратном сантиметре человеческой кожи. На запястье, на тыльной стороне ладони, на каждой фаланге пальцев. И даже был рад такому своему маленькому подвигу. Ну, не подвигу, такое громкое слово неуместно, не было в добровольном съедении никакой смелости особенной, но всё же что-то в этом было такое… Непростое. Даже считал здоровенных комаров, но толком не сгонял их с руки. А про шею, спину, плечи и пониже даже говорить не приходилось. Да и не мог он иначе – на левом плече спала Зося.
Вот он и обнял её, положил правую руку возле самого её лица. И раззадорившиеся комары вместо припадочного, витиевато-городского зуденья вообще не гудели, а просто всхрюкивали и шлёпались на него. И жрали поедом. Но Зоську не трогали – он жарче был, да и знакомее. Как привычная еда в столовке.
Лодка Филипповых стояла, уткнувшись исцарапанным носом в расщелину между двумя большущими подводными булыжниками, лишь чуть выступавшими над поверхностью воды у Ландышевого острова, что бушевал пышным цветом у входа в Чёрную речку. Где-то из-за острова доносилась перекличка одногруппников, игравших в индейцев, но Алёшке, организовавшему выезд на Сувалду, не было до них никакого дела.
Он тихонько, чтобы не толкнуть взглядом, рассматривал Зосино лицо – похудевшее, повзрослевшее, какое-то такое родное, что сердце щемило.
Рядом. На расстоянии дыхания. На расстоянии любви.
Пушок на зарумянившихся щеках, пушок на верхней губе. Маленькая родинка на шее – там, где тихонько пульсировала жилка – так бьётся-толкается струйка ключа на речном дне. Чуть хмурившиеся брови – Зося явно видела какой-то сердитый сон или спорила. Она всегда великая спорщица, всё за правду. Даже во сне была правофланговой, хоть и не по росту.
И дышала так смешно – вдох носом, а выдох – через рот, губами: «Пфу-у-ух». Тихонько поднималась высокая грудь и опять – «пф-у-у-ух». Как маленький паровозик пыхтела Зосечка прямо в лицо Алёшке. И дыхание такое тёплое-тёплое, как ложка манной каши.
А он, наверное, впервые так её рассматривал. Нет, конечно, видел во снах, наверное, тыщу раз. Но вот так, когда не надо прятать глаза, притворяться, придуриваться, маскироваться, скрываться и делать вежливый вид, что ничего не видишь, не подсматриваешь и даже не разглядываешь вовсе – это было новое, оглушительное, огромное знание. Важнее ничего не было для Алёшки, берегущего сон своей женщины.
Но видеть и увидеть – это разные вещи. Как слышать и услышать. Понимать и понять. Знать и познать. Так ведь?
Зосе что-то приснилось. Она чуть взмахнула рукой, почесала нос, сумбурно повернулась на левый бок, да так, что лодка слегка качнулась на подводной скале. Чему-то улыбнулась. И опять разоспалась, вырубилась – так спит бесконечно доверившийся человек.
Любящий. Любимый. Залюбленный.
Алёшка Филиппов лежал на боку, кое-как уместив длинные ноги поверх средней банки старенькой чёрной лодки, служившей Филипповым как верная собака. Он набросал на ребристое днище всё, что предусмотрительно захватил с собой, всё, что в лодке держал на всякий случай, что с себя снял – старый плащ, два свитера, куртку, запасные брюки – лишь бы можжевеловые стрингеры лодки не надавили спину маленькой рыжей девочке, прижавшейся к его боку, угревшейся, словно у печки.
Было ли ему холодно? Наверное, нет. Вряд ли бы он сейчас почувствовал холод, даже если бы снег на него падал – он собирал из своего сильного тела всё тепло и отправлял в спину Зосе. То-то ей было так тепло, даже жарко. Так уютно, что повернулась она на спину и капризно, будто стряхивая бабушкино одеяло, выпростала из-под дождевика и забросила свою правую ножку на Алёшку, согнав с того сердито раззвонившихся кровососов.
Он совсем закаменел. Это было уже чуть-чуть слишком. Вся нежная лирика комариного подвига в секунду испарилась, и… начался другой подвиг, известный любому здоровому и полному сил мужчине. Алёшка закусил губу, отчетливо понимая, что есть вещи в этом мире, которые сильнее его воли. Он, такой влюблённый, такой весь из себя добрый и заботливый, закусанный комарами, согревал свою любимую девочку, свою женщину, но тепло её ноги опять разбудило вторую сущность нашего героя.