Страшно родителям. Хуже нет готовить гробик – такой маленький, такой прелестный, цветочками украшенный, самым беленьким полотенчиком выложенный. Ведь у деток самый красивый гроб – неважно, сколько детям лет. Родители для детей гробы наряжают, как из души куски вырывают – сколько можно лучшего. Лежит твоё дитя, да сам бы лёг вместо него. Лишь бы поднять. И пяточки. Пяточки в лицо бьют. Как смеялась. Как плакала. Как рисовала. И косичка в краску попала. А вот лежит. Маленькая. Такая уставшая. А ты живой. Куклой стоишь, губы съедаешь, тупеешь, седеешь, а дочка всё такая же – красивая. Лучше всех, лучше для тебя не будет. Ты жуёшь пепел сгорающих секунд, хочешь спрятаться, скрыться, заорать: «Нет! Не сейчас! Нет этого дня, это сон страшный. Господи, твоя сила и воля! За что?! За что, почему – так, а не иначе?! Не верю и поверить не могу! Больно же как!» Скрипит твоя жизнь на губах, песком сохнет кровь в жилах, как жить – неясно, смутно и пусто. Ты идёшь по улице, несёшь в душе засохший венок своих надежд, а вокруг спешат люди, играет транзистор, бегут облака, из тебя, живого, из пор твоей кожи течёт живой пот, жарко тебе. Ты губы кусаешь – болят твои губы. И сердце, корчащееся сердце толкает рассол, воздух жжёт внутри, будто огонь вдыхаешь, а выдыхаешь только слёзы – и некуда деться, можно только ждать, терпеть и стареть.
Страшно молодым. Когда видят сверстника, распростёртого, недвижного, наполненного нездешним, бесконечным, лютым холодом – как ни гладь лоб, не встанет Кирилл, не улыбнётся, не скажет: «Старик, да хватит киснуть!» Не возьмёт за плечи, не заглянет в глаза: «Томка, ты лучше всех!» Сколько ни гладь щёки, теплее не станут. И ямочки не выпрыгнут на щёки, и зубы не прикусят такие красивые, такие целованные губы – теперь его губы обожжены холодом – сизые, выцветшие, уставшие. Что, Томка, и в этот раз соперница тебя сильнее оказалась? Смотри, как поцеловала твоего жениха – своего жениха! Разве ты не видишь след этого поцелуя? Смотри – губа прикушена, пенка в уголке рта, бровь поднялась чуть – только ты видишь эту бровь, Томка. Ты всегда хотела его так поцеловать – укусить, чтобы запомнил тебя, любовь твою, что сердце твоё рвёт на части. Опоздала ты, Томка. Всегда отдавалась, всегда себя дарила, ведь ничего не требовала. И всегда опаздывала, принимала, возвращала, верила, слушала, терпела, сгибалась, не прощала, проклинала, ждала, Господи, как же ждала! И как расстались? На бегу, второпях, бутерброд на ходу: «Томка, не сейчас. Да, позвоню. Слушай, у меня к тебе дело есть – всем делам дело!» И убежал. А ты осталась с надеждой, надкусанной и засохшей, как чёрствая корка.
…Стучат комья, взлетает земля и падает небо в лицо, чьи-то руки хватают, сетью тебя заплетают, рвёшься ты взлететь, порхнуть туда, куда ушёл он, а тебя держат люди крепче самых крепких верёвок. «Люди, люди, пустите меня!» А слёз нет. И не может быть слёз внутри засохшего огрызка.
Ухватистые могильщики быстро нагребают холмик. Все ждут, оглядываются. Что же изменилось? Неужели вот так – был – и нет? Вот так – просто – и дальше жить? А он как же?
Нет ответа.
Оттуда никогда нет ответа.
Ответ – в глупом куске мяса, которое корчится, корчится, корчится в груди.
Глава 7Доказательство верности
– А что же это мы, что же, не родные, что ли? – Зина Трошина сладко улыбнулась сидящим за свадебным столом. Чарка в её пухлой руке уютно дрогнула. – Вот и говорю, молодая у нас и красавица, и умница, да и ведь верная жена Алёше нашему, так ведь?
К десяти утра воскресенья в квартирке Филипповых, что на Речной улице славного города Зареченска, возобновилось свадебное веселье. Взбудораженная торжественностью ленинградских дворцов, помятая длительной дорогой в Зареченск и утомлённая обильнейшим застольем, плавно перешедшим в ужин, а из ужина – в ранний завтрак, родня Алёшки и Зоси уже давно перезнакомилась, наговорилась и сидела плечо в плечо, нисколечко не обращая внимания на тесноту, неудобства, лишние слова – родня роднёй. Тостовали уже больше по инерции, без азарта поднимая молодожёнов всё более дежурными славословиями. Десятки глаз уже налюбовались молодыми, которые от усталости просто проспали свою первую брачную ночь, но, естественно, терпели расшалившихся на второй день шутников.
– Да, сестрёнка, наша Зосечка – самая лучшая девочка, дочка нам, мы всегда это видели, ведь так, Саша, – Анатолий Филиппов, красноглазый после бессонной ночи, улыбнулся Александре, любимой жене своей. Грузно опершись на скрипнувший стул, он поднялся, собрался сказать что-то ещё, но Зина продолжила.
– Видишь, как замечательно. Вы всегда это видели и знали. И родственники все здесь собрались самые близкие, самые родные, – Зина показала глазами на Васю и Тасю, – и новые наши родственники. Очень рады вас видеть, – Зина чуть потянула паузу и спокойно, отчётливо и даже нежно продолжила: – Так пусть покажет наша девочка свою свадебную простынку, чтобы видели все, что честной девушкой она была.
В задохнувшейся тишине оглушительно зазвенела упавшая вилка. Медленно, словно в клей погружённый, Вася Добровский повернулся и посмотрел на свёкра. Тася очень осторожно закрыла глаза. Александра закусила губу и вцепилась в судорожно сжавшуюся клешню Толи, который разом побледнел и замотал головой, словно желая отогнать наваждение. Колька и Жорка окаменели, не зная, куда глаза девать, впрочем, как и все, кто был за столом. Только Яктык спокойно поставил чарку, положил салатику, подумал, ещё положил и всё время посматривал на помертвевшее лицо Зоси. Та, сама не зная как, села на стул. Алёшка стоял столб столбом, держа в дрожащей руке рюмку с газировкой (они так с Зоськой придумали, чтобы не… ну, первая ночь, да). Яктык перевёл взгляд на истерически закаменевшую маму свою, наслаждавшуюся сотворённой подлостью.
– Мамочка, – сказал Яктык, не обращая внимания на выпученные глаза Жорки, в первый раз в жизни услышавшего от Витьки такое ласковое обращение. – Мамочка, напилась крови и хватит.
– А что не так, Витенька? – в голосе Зинаиды звякнула готовность устроить самый мерзейший, грязный, скотский скандал – такой, которого жаждала душа её.
Да что ж это такое?! Вся жизнь прошла в работе в каторжной, в нелюбви, в забытьи, в пустоте постылой, в суете, заботе, ни любви, ни верности, ни доброго слова, ни дворцов, ни мужиков, редкие поблядуны не в счёт – да как же?! Да чтобы вот эта рыжая сучка, да с самого первого дня, с первой минуты – да чтобы купалась в бабьем счастье?! Да не бывать этому! Она рассчитала всё, она ждала всего – взвизга многолетне ненавистной Александры, которой вот сейчас! Сейчас! Отомстила по полной – за то, что та с мужиком прожила всю жизнь, не то что Зинке маяться пришлось, одной, ох, одной. Отомстила этому братцу своему, который ухитрился то с одной бабой радоваться жизни, находить для неё улыбочки, тут же, в войну, другую, да помоложе, нашёл, ну да-да, разбомбила бомба первую, так что же?! И начал эту, вторую, наглую ласкать да гладить, тварь такую, да и сам тварь последняя! Да разве можно простить братцу – когда он помогать взялся, сразу, не подумав, ага, у них, всегда денежки водились, знаем откуда! Как простить эти быстрые подачки – безусловные, скорые, оттого невыносимые да непростительные?! Да за всю свою жизнь! Да позатыкайтесь все, суки, будет вам! Попоёте вы! Всё рассчитала Зинаида – и обморок этих украинских гостей. Ах, цацы какие! Родня вам наша не нравится?! Так получайте, цацы, вот вам кушанье – на всю жизнь наедитесь. Всё рассчитала Зинаида, ко всему была готова – только не к тому, что голос подаст Витька, любимчик её. Ох, и похож он был на беспутного Сашку, смотри, какой стал – сильный, серьёзный, ещё бы – первый помощник капитана! Почти капитан! Вот только не женится никак – так что же – он не женится, когда ж ей внуков увидеть, а эта глиста белобрысая, Алёшенька, ишь ты, молоко на бабских губах бантиком не обсохло, а уже жениться. Да как же это?!
– Что не так, сынок? По-нашему, по-русски.
Яктык молча и безотрывно смотрел на её задрожавшие щёки, маленькие сжавшиеся глазки, дурацкий, пришей кобыле хвост, шиньон. Чуть прищурив серые глаза, склонив голову чуть набок, смотрел и ломал маму тяжеленным взглядом, которым выучился успокаивать портовых бичей, обнаглевших грузчиков или внимательных товарищей с серьёзными взглядами.
– Мама, сядь, – Яктык поднялся, долил себе в рюмку так, что ровненько водочка легла, до края, разгульно, не по-домашнему. – Дорогие Зося и Алексей. (Молодожёны даже встать не смогли.) Дорогие гости. Много было сказано слов – хороших, очень хороших и разных, – он чуть опустил голову, смотрел в рюмку, словно утонуть хотел, заговорил глухо, словно из души слова вынимал – слова давние, бессонными вахтами наизусть выученные, только для неё приготовленные, да, как оказалось, ненужные, холостые, самому бы услышать, так нет, отдавать пришлось. – Ребята! Я желаю вам, чтобы в вашей жизни были такие шторма, чтобы по силам, чтобы ветер паруса поднимал, чтобы друзья были настоящие, не такие, чтобы для хорошей жизни, а такие, которые в беде, чтобы не было у вас штиля, чтобы не было скуки, – вдруг его голос зазвучал звонче, будто помолодел Витька Трошин и с души снял камень какой, – чтобы детки были у вас толстые, весёлые и румяные, чтобы чаще собираться нам всем за большим столом – да не по поводу, а так, когда судьба собёрет нас, чтобы всем нам было радостно за вас. И когда, Алёшка, когда, брат, ты построишь свои секретные штуки, я знаю, брат, знаю, рядом с тобой Зося будет – вот тогда ты расскажешь нам, а мы порадуемся. Счастья вам, ребята! – Яктык обвёл взглядом всех гостей, чуть подсобравшихся и посветлевших. Выпил и поставил рюмку. – Давайте проветрим. Душновато здесь.
И обрадовавшись такому слову, да и придуманному поводу, дальний конец стола, дядюшки, тётушки, Жорка, Николенька, Любка Зильберштейн (Саввина по мужу), соседи Мариничевы, Матвеевы и Осиповы, Катенька Сазонова (Тамары Войковой не было. Не смогла, да и не заставляли), Сашок Васильков – все подчёркнуто весело встали, засобирались на выход и массой своей незаметно вынесли Зинку, которая, если бы и хотела, всё равно не смогла бы усидеть. Хуже нет для подлеца узнать, что подлец, да прилюдно, да чтоб родной сын, кровинушка, сказал без слов.