—Я понимаю, — ответил Палавин. Разговор ему вдруг наскучил, и он уже клял себя за то, что позвонил. Между тем Козельский начал подробно расспрашивать о жизни института, о профессорах, студентах, научном обществе. Палавин старался отвечать как можно обстоятельней. Его сведения были трехнедельной давности, но Козельский не мог этого знать и воспринимал их с жадным интересом. Наконец он попрощался.
Палавин отошел от телефона раздосадованный. Теперь он понял, что втайне желал, чтобы Козельский знал об его положении и как-то успокоил его, обнадежил, что-то посоветовал. А впрочем, и это блажь, чепуха. Меньше всего ему способен помочь Козельский…
Палавину хотелось курить. Нет, не хотелось — ему казалось, что все его страдания заключаются сейчас единственно в том, что ему нечего курить.
Когда он вышел на улицу, толстый однотомник Флобера оттягивал его руку, словно чугунная гиря. В прошлом году он три месяца охотился за этой книгой, рыскал по магазинам, договаривался, предлагал кому-то обмен… В магазинах он часто встречал людей, продававших книги, и ему всегда почему-то было жаль их и немножко за них стыдно. Ему казалось, что у них виноватые лица и такой вид, точно они скрываются от кого-то.
Продать книгу оказалось не так-то просто. В одном магазине был выходной день, в другом как раз не было денег. В третьем магазине заболел товаровед. Знакомый букинист, увидев Палавина, удивленно спросил:
—Продаете Флобера? Вы же, помнится, так его искали.
—Да-да, я полное собрание приобретаю…
—Ах, вот как? — заинтересовался букинист. — Интересно, в магазине или с рук?
—У знакомых.
—Слушайте, а почему у вас такой кислый вид? Бледность, мешки под глазами? — не унимался букинист. — Вы больны?
—Так, весенний грипп… — пробормотал Палавин.
Наконец Флобер был продан. Палавин вышел из лавки, зажав в стиснутом кулаке две бумажки. Он сейчас же купил коробку папирос. Вероятно, месяц назад этот поступок показался бы ему чудовищным. Теперь он сам по себе ровно ничего не значил.
В троллейбусе он попросил билет до Кировских ворот. Кондукторша сказала, что надо ехать в обратную сторону…
—А куда идет ваш?
—Наш до Калужской, гражданин. Слазьте, пока дверь открыта.
Палавин раздумывал мгновение — и вдруг решительно сел в кресло.
—Дайте один до Калужской…
Троллейбус бежал через Каменный мост. У чугунных перил стояли люди, очень много людей, на что-то глядели. Троллейбусные пассажиры тоже прильнули к стеклам, заговорили возбужденно и непонятно, наперебой: «Давно пора… Взрывают… Первый день?» Палавин бессознательно смотрел в окно.
Он сошел на знакомой остановке. Широчайшая Калужская улица была влажной и чистой, словно промытая огромной шваброй. Солнце сияло на ее асфальтовом гребне и в окнах многоэтажных новостроек. Палавин вошел во двор дома, в котором бывал много раз, но сейчас у него было такое чувство, словно он шел в этот дом впервые.
Лифт только что поднялся, железное ворчанье медленно уползало вверх. Ждать его было немыслимо. Палавин стал подниматься, перешагивая через ступени.
В комнате с растворенными настежь окнами сидели за столом Вадим, Спартак, Лагоденко и Нина Фокина. Вадим прочел им свой реферат (он закончил его только вчера), и вот уже второй час шел о нем разговор.
Все четверо говорили так шумно и оживленно, что не слышали входного звонка. Открыл кто-то из соседей. Они не услышали и тихого стука в дверь и увидели Палавина, когда тот уже вошел в комнату.
Палавин вошел, нерешительно озираясь, чуть ссутулившись, с горящей папиросой в зубах, и сразу остановился — он не ожидал встретить здесь столько знакомых.
Вадим первый увидел его, встал, молча пожал руку. Спартак и Нина тоже поздоровались молча, а Лагоденко сказал:
—Привет.
Он смотрел на Палавина с откровенным удивлением и недоверчиво и, когда тот сел к столу, сказал:
—Ну, брат, ты просто пассажир первого класса после штормовой качки! Что с тобой?
—Грипп весенний, — сказал Палавин. — Вадим, ты занят сейчас?
—Уже нет. Мы обсуждали тут мой реферат.
—Ну как?
—Очень интересно, — сказала Нина. — Жаль, что ты не пришел раньше, тоже послушал бы.
—Поучился бы? — негромко усмехнулся Палавин.
—Что ты сейчас делаешь? Где ты? — спросил Спартак, сделав вид, что не расслышал палавинского замечания.
—Пока дома… Вадим, я хотел поговорить с тобой.
Вадим кивнул.
—Сейчас поговоришь, не волнуйся, — сказал Лагоденко, вставая, и, подойдя к Палавину, с силой облокотился на его плечо. — Послушай-ка меня, Сережка! Ты уезжать вздумал? Это глупо и неправильно. Не уезжать ты должен, а остаться в институте. И не на заочном, а на очном. На нашем курсе — понял? Я вот тоже собирался когда-то удрать, было дело… Да вовремя застопорил. И тебе советую эти мысли оставить. Легче будет — понял? — самому будет легче. Вот все.
—Нет, не все! — возразил Спартак энергично. — Сергей, отчего ты перешел на заочный и задумал уезжать? Отвечай честно: оттого, что не согласен с нами? Считаешь себя невинно пострадавшим? Отвечай!
Палавин угрюмо смотрел в окно. Долго молчал, обкусывая мундштук давно потухшей папиросы. Пепел осыпался ему на брюки, и он машинально, не глядя, стряхивал его.
—Что ты молчишь? — спросил Спартак нетерпеливо.
—Я переведен приказом на заочное…
—А, брось! Что ты говоришь чепуху! Слушай, если захочешь вернуться, тебя примут. В крайнем случае ну… можно похлопотать. Если ты вернешься честно, как говорится — с открытым забралом…
—Это так просто, по-твоему? Вернуться после всего…
—А как ты думал! — воскликнул Спартак. — Конечно, не просто! Теперь тебе все будет не просто. Легче всего — взять и уйти. Бежать! И еще разыгрывать из себя великомученика…
—Да-да! — рассмеялся Лагоденко. — Лермонтова в ссылке!..
—Очень остроумно… — пробормотал Палавин, болезненно сморщив лицо.
—Слушай, мы все понимаем, — сказал Спартак спокойно. — Да, не просто это — вернуться. Тем более что ушел ты сам, по собственной глупейшей прихоти, которая на самом деле — что? Поза! Да, позерство, я в этом глубоко убежден! Да и ты теперь это понимаешь, но — трудно самого себя ломать, больно, самолюбие страдает. А все-таки вернуться ты должен. В нашем коллективе ты провинился, в нашем коллективе должен и вину искупить. И мне вот… я, например, верю, что ты еще станешь настоящим комсомольцем и человеком.
—Да. Вполне, — сказал Лагоденко. — Ну ладно, мы идем смотреть ледоход. Говорят, сегодня первый день.
—Уже вчера пошел, вечером, — сказала Нина. — Сколько людей на набережной, и стоят часами! По-моему, это ротозейство…
—Да нет, ты ничего не понимаешь! Идем немедленно! — И Лагоденко поднял Нину двумя руками за талию и легко понес через всю комнату к двери. — Посмотреть ледоход — все равно что сходить в консерваторию. Симфония! Идемте, а они пусть тут один на один сражаются. Вам секундантов оставить?
—Обойдемся, — сказал Вадим.
И трое ушли. Вадим увидел их через короткое время в окно, стоявших на троллейбусной остановке. Лагоденко тоже заметил Вадима и начал производить какие-то замысловатые жесты — потряс в воздухе кулаком, топнул ногой и снова потряс кулаком, словно забивая что-то невидимым молотком. Вадим понимающе закивал в ответ, хотя не понял в этой сигнализации ровно ничего.
Палавин ходил по комнате. Он снова курил и стряхивал пепел на пол.
—Есть пепельница, — сказал Вадим. — На столе.
—Прости… — Палавин, остановившись у стола, притушил папиросу. — Вот… Во-первых, я не знаю, как ты теперь относишься ко мне.
—Я тоже не знаю — как ты ко мне.
—Могу сказать. Я относился к тебе… да, скверно. Одно время. Ты был тот первый камень, который покатился с горы, стал сбивать другие и обрушил лавину, которая завалила меня… Так мне казалось, Вадим…
—Это очень образно.
—Может быть. Со стороны.
Палавин замолчал. Нахмурившись, смотрел в одну точку себе под ноги, потом медленно поднял глаза и, встретившись со взглядом Вадима, вновь опустил их, сдвинув брови еще мрачнее…
—Так. Ну, а теперь?
—Я был ошеломлен сначала, перестал соображать… И прошло несколько дней, пока я в чем-то разобрался, — не поднимая глаз, пробормотал Палавин сердито. — Я не буду каяться сейчас, вспоминать свои ошибки и все это… Пустые слова, им грош цена. На поступки отвечают поступками, дела искупаются делами. Это все азбука… Я хочу только сказать, что теперь я стал другим человеком. Нет, не для вас! Для себя…
—Опять для себя? — усмехнулся Вадим.
—Я говорю: пока, пока еще не для вас! — Палавин вспыхнул.
—Ясно. Продолжай.
—Вот… И когда я за эти двадцать дней все передумал, я понял, что хоть и здорово мне досталось… да, крепко… но в общем как будто за дело. И сейчас я думаю о тебе… Одним словом, я пришел к тебе посоветоваться — что мне делать?
Теперь он смотрел на Вадима в упор. Его бледное, ставшее неузнаваемо острым и скуластым лицо зарозовело вокруг глаз.
—Что тебе делать? — переспросил Вадим. — Во-первых, хорошо, что ты пришел сюда. По правде сказать, я знал, что ты придешь. Верил. Это первый твой правильный шаг — потому что ты знаешь, что тебе посоветую я, и Спартак, и все остальные. Мы можем посоветовать тебе только одно.
Палавин кивнул и, точно испытав внезапное облегчение, заговорил поспешно и сбивчиво:
—Я больше не мог! Да, я пришел к тебе потому, что ты не можешь себе представить, что это значит… Как это бывает, когда человек остается сам с собой. Нет, я сам чувствовал, что уезжать нельзя, это бегство, малодушие — я знал это, знал… Но еще труднее мне было вернуться. Даже только прийти — вот к тебе… Ведь я, Вадим, все-таки, хоть и есть во мне эгоизм, человек общественный, я не могу жить без людей, без коллектива. Эти двадцать дней… ну, я писал реферат о Чернышевском, писал день и ночь, чтобы как-то отвлечь себя… А зачем? А потом? Куда его — под подушку? Кому читать?.. Да и не только из-за реферата! Это, в конце концов, мелочь… Все-таки я сроднился, привык к институту, к ребятам, к нашей жизни… И вдруг я оказался оторван, один, как на острове после кораблекрушения. Только Лена как-то связывала меня с той жизнью… Одна Лена! Да, я люблю ее, люблю по-настоящему, Вадим… Это началось с пустяков, а теперь уже другое, серьезно, Вадим… Да, с ней мне было немного легче. А может быть, еще тяжелей… я не знаю…