Стукачи — страница 11 из 57

— Слушай, ты, кончай про власть пиздеть. Она ни при чем, что мудаки по свету развелись и ходят на воле. Власть мне горя не чинила и не трогала, покуда на моем пути полудурок не нарисовался. А он — не власть! Говно! Про то все село скажет.

— А почему ему поверили, а не тебе и селу? — удивился бригадир.

— Мне — потому что судимый был. А село — никто не спрашивал. У властей забот хватает, некогда про мен узнавать. Полудурок знал про то. Воспользовался моментом задрыга.

— Темный вы, Дмитрий, совсем темный, — посочувствовал седой человек.

— Иным быть не в кого. Весь в родителей…

Зэки, облепившие шконки, дружно рассмеялись. Дим ка ничем не выделялся в бараке работяг. И те вскоре привыкли к нему. Иногда подсаживались на шконку перекурить. Делились новостями из дома. Случалось, получая посылку, угощали папиросой либо кренделем. Видели, никто не писал мужику, не посылал грев с воли. Да и он не мучился, не вздыхал, не стонал во сне. А как-то вечером спросил его дед Миколай:

— Нешто у тебя на воле никого не осталось?

Димка заерзал на шконке, будто голым задом на горящем окурке сидел. И сказал, вздохнув:

— Были. Теперь — не знаю…

— Это как же так? — удивился старик.

— Эх, дед, дурной я был. Потому судьба, как коромысло, горбатая. Вся в трещинах, что в рубцах, — отвернулся к стене.

Димка Шилов уже плохо помнил свою Смоленщину.

Нищая, всегда голодная деревушка еле дотягивала до нового урожая. С зимы до весны ковыляла в лаптях. Серые лица были у ее людей, потому что редко видели радость.

Никто там подолгу на свете не задерживался. До пятидесяти немногие доживали. Даже дети не умели смеяться. Так и жили, серые до прозрачности, с лицами стариков. Они даже играть не умели. И в шесть лет вместе со взрослыми выходили работать в поле.

Димка тоже пахал вместе с отцом семейный надел, каким одарила революция. Тощая кляча едва тянула соху. Из ее глаз часто текли слезы. Может, от вида отощалой земли, расхотевшей родить, а может, Димку жалела старая.

В семье Шиловых, как говорили, было много детей. По от нужды и голода ушли жить в города, едва повзрослей. Там было легче прокормиться. Чуть зацепившись, застряли в них навсегда и даже в гости не наведывались и свои Березняки.

Девять душ забыли отчий дом и никогда не писали, не навещали деревню.

Димка был десятым. Последышем. Едва родив его, умерла мать. Не хватило у нее силенок выкормить, поставить на ноги мальчонку. Так и рос он при отце, со старой бабкой, непонятно почему зажившейся на свете. Как та шпорила сама о себе — смерть о ней забыла с голодухи.

Димка в детстве часто болел. Много раз чудом выживал от простуд, истощений, глистов, малокровия. И, намучившись с ним досыта, умолил, уплакал отец старшую дочь взять к себе младшего брата хоть на время, чтоб не помер он, света не увидев.

Сестра была замужем. Имела своих троих детей. И Димку брать не хотела. Лишний рот — лишние заботы. Но отец заплакал, не выдержав:

— Возьми его, Катерина. Чую, скоро конец мне настанет. Загинет мальчонка один. Сжалься над малым.

И вправду, года не прожил… Схоронили его соседи рядом с бабкой, какую на месяц пережил…

А Димка теперь городским стал чистильщиком обуви. Ему в Смоленске жилось куда как легче, чем в деревне.

Целыми днями, с утра до вечера чистил сапоги, ботинки, туфли. В теплые, солнечные дни клиентов было полно. Работал не разгибаясь. Домой приносил заработок, какой хорошим подспорьем был. Зимой стал сапожному делу учиться. Валенки подшивал, ставил их на войлочную и резиновую подошвы, заплатки ставил, потом туфли научился ремонтировать. Без куска хлеба не оставался. Но работал с темна и до темна.

Пока не стал подрастать, не задумывался ни над чем. Считал, что все идет правильно, иначе и нельзя. Но, когда исполнилось пятнадцать лет, познакомился с ровесниками — ворами.

Те вскоре взяли его на дело. Получилось. Димке отвалили долю. За такие деньги ему в мастерской до конца жизни пришлось бы работать, не разгибаясь. Шилов стал Шилом. И уже не захотел вернуться в сапожную.

Вскоре начал выпивать.

Деревенская смекалка подсказала вовремя. И Димка половину денег, взятых в деле от своей доли, отдал сестре на сохранность. Когда она спросила, где он их взял, ответил коротко:

— Хочешь жить — молчи…

Сестра спрятала деньги на чердаке — в сарае. Потом еще добавила. Золотые серьги, часы, кулоны, браслеты и цепочки хранила в чугунке, какой закапывала в сарае под дровами. Потому-то их и не нашла милиция. Хотя весь дом перевернула на уши, все перетряхнула. На сарай никто не оглянулся, не обратил на него внимания.

Димка свою долю не сдавал в общак. Все потому, что не было в этой пацановской малине пахана. И сами они не были «в законе». Солидные, настоящие воры не обращали внимания на проделки малолетней шпаны, какая лишь готовилась к фартовой жизни и делала налеты на нелегальных ростовщиков, абортмахеров, спекулянтов.

Их пацановская малина трясла город безнаказанно целых три года. Работали «под сажей»; натягивая на головы черные маски, чтоб дошлые горожане не смогли опознать по светлому дню. И все ж узнала абортмахерша — по голосу. Выследила. И навела на след пацанов милицию.

Ни денег, ни золота при тщательных обысках не нашли ни у кого. Пацанов в милиции били так, что кости трещали.

Их измолотили до неузнаваемости. Но это лишь ожесточило. Им целую неделю не давали есть и пить. Пили собственную мочу и выжили. Их запугивали, ломали на глазах друг у друга. Пацаны стерпели и «не раскололись», знали, стоит одному не выдержать, пострадают все. Понимали, что сроков им не избежать. А после них тоже жить надо на что-то. Ходки не бывают бесконечными. И молчали…

Даже милиция удивлялась этому терпению и выносливости.

Когда родственники пришли на суд, никто не узнал пацанов. Они не могли идти самостоятельно. Но ни одной жалобы не обронили они в суде, не заявили ходатайств, не сделали заявления. Может, потому, а может, учитывая юный возраст и первую судимость, дали по пять лет на брата и отправили всех вместе в Игарку.

Там пацановская малина попала в фартовый барак. Кенты пригрели мальчишек, выслушав их. Взяли в долю.

Не пускали «на пахоту» целый год. Лишь потом, когда в зону пришел новый начальник, фартовых заставили «пахать». Вот тут и Шилов был вынужден выучиться на водителя самосвала и целыми днями возил уголь от карьера на погрузплощадку зоны.

Других пацанов за отказ от работы послали в Певек — и зону строгого режима. Там их сделали настоящими фартовыми. А Димка, едва стал водителем, не отдал свой заработок добровольно бугру фартовых. Блатари измолотили его до потери пульса и с пустыми карманами вытряхнули из барака, признав пацана негодным для фартовой жизни, потому что тот был жлобом, как последний фрайер.

Шило и не переживал о расставании с блатарями. Он любил брать. Это он понимал. Отдавать, делиться — не привык, не был тому обучен. А потому, не раздумывая долго, ушел в барак к работягам.

Там через два года был амнистирован. Но, вернувшись в Смоленск, услышал, что у сестры его не пропишут. Мол, нет тебе места в городе, мороки с тобой много. И работу не дадим. Уезжай отсюда с глаз подальше. Чтоб о тебе никто не слышал. Иначе за бродяжничество попадешь. Влепим срок. И валяй обратно в зону.

Димке эта перспектива не понравилась. Он вернулся к сестре. Та и посоветовала уехать в Березняки, в отцовский дом, навсегда, и забыть о Смоленске на несколько лет.

— У тебя специальностей много. Не пропадешь. Станешь работать, как все. Авось и забудется тюрьма. Семьей обзаведешься. Поезжай.

Димки спросил у нее деньги, золото. Но Катерина сказала, что многие потратила ему на посылки, на свое хозяйство. Да сына старшего женила. Дочке помогает, какая нынче в институте учится. Меньший — в санатории лечился, тоже расходы потребовались. Да мужа схоронила… Теперь сама кое-как перебивается. Но для него из своих сбережений немного даст, чтоб на первое время хватило. И вытащила из рейтузов три сотенные купюры.

— Это и все? — изумился Димка.

Катерина слюной забрызгала, заорала. Мол, сколько позора из-за него, поскребыша, натерпелась. Сколько пережила из-за ворюги. А он, неблагодарный, вырос у нее в семье и добра не помнит, душу мотает. Выговаривает, считает свои гроши.

Димка выслушал молча. Потом размахнулся, врезал в морду, кинул в кричащий рот три сотенных. И, сорвав с пола деревянный, оклеенный изнутри голыми бабами, чемоданчик, пошел из дома, ссутулившись, не оглянувшись.

Катерина тут же подобрала брошенные братом деньги, сунула на прежнее место. И, успокоившись, что легко отделалась, вмиг перестала выть.

Димка в этот же день к вечеру приехал в Березняки.

Старый дом отца все прошедшие годы никем не навещался и почти по окна врос в землю, покосился, стал похожим на дряхлую клячу, обессилевшую в борозде жизни от ненавистного плуга, готовую вот-вот свалиться на бок.

Димка переночевал там две ночи. И не выдержал. Уехал на Орловщину, к сестре матери, какая, по словам Катерины, доживала последние дни.

Бабка Дуня встретила Димку приветливо. Узнав, что племяннику негде голову преклонить после тюрьмы, предложила навсегда у нее остаться.

«Одна я нынче во всем свете маюсь. Заболею — воды подать некому. Зимой и вовсе тошно, ветер над избой, как над могилой, воет. Страшно одной, аж жуть берет. Тут же живая душа. Есть об ком заботиться. Да и он, когда время придет, схоронит меня, как положено», — улыбалась старуха, накрывая на стол.

Димка оглядел дом. Он, конечно, был много лучше отцовского. Крепкий, просторный, теплый. Чувствовалось, бабка следила за ним, не жалея сил.

Огород ухожен. Хотя и немалый. Соток двадцать. Тут же сад. Пусть немного деревьев, но все побелены, обкопаны.

В сарае корова мычит, куры квохчут.

— И как же со всем успеваете управляться теперь? Ведь сил немного? — удивился Димка, заметив, что и на чердаке у бабки порядок, и в подвале, в подполе.