— Олеся он засветил!
— Нас сегодня кто выдал? А вкинули! Выходит, нам, битым, тебя небитого винить надо.
— Душой суку чую!
— Заткни ты эту душу, знаешь куда? Нервы сдают, вот и признай. Но не наезжай на мужика. Нет у тебя доказательств. И не будет. Живи спокойно.
— От охраны, от начальства житья нет. Еще и меж собой грыземся! Иль мало горя нам? — возмутился седой, как лунь, Илларион.
— Я, слышь, Генка, чище твоего на войне хватил. Мои ребята никого не изнасиловали. От всей батареи, из полного расчета — один в живых остался. Дикая случайность! Нелепица! Снаряд слепой, как смерть! Прямое попадание. Я на минуту отлучился. Она мне жизнь оставила. А зачем? Выходит, я виноват, что жив остался? Ведь за снарядами ходил. Да только не понадобились они. А меня забрали! За то, что огневую точку не удержал. В самом Берлине. А как я мог? Снаряд не хер, в руки не поймаешь. Сказал я это и трибуналу. Так ведь они не фронтовики! Ничего не понимают в войне! Законопатили — и все тут! Твои хоть девок испортили! А я за что? Но не срываюсь ни на ком. Когда увидел ребят, разметанных на куски, чуть не свихнулся. Они еще мальчишками были. Чистыми, как небо. Не нам чета. И коль судьба нас жить оставила, давай и тут людьми будем, — закурил Илларион нервно.
— Мои — мужчинами родились. И не вижу крамолы в том, что немок подцепили. Не стоило силой брать. Но и убивать за это — гнусно, — крутил головой Балов и, заметив Кондратьева, осекся на полуслове.
— Я до сих пор не могу смотреть на яблоки. И до конца жизни не буду их есть. А тоже — снаряд попал. В госпиталь, какой в саду расположился. Одна воронка осталась. И человечье на деревьях. На яблоках… И кровь… Мы остановились, чтоб их нарвать. Не знали, что произошло полдня назад. А глянули — и от яблок навсегда отбило охоту. Не только у меня. У всех, — вспомнил однорукий Федор.
— А руку где оторвало? — спросил Олег Дмитриевич человека.
— Отчекрыжили ее мне. Гангрена началась от ранения. Пришлось согласиться, чтоб самому живым остаться. Знал бы наперед, не дался бы врачам. Лучше сдохнуть там от гангрены, чем тут, — вздохнул Федор.
— Да не отчаивайся. Я верю, разберутся с нами. С каждым по справедливости. Зачем заранее себя хоронить? — утешал Кондратьев.
— С кем разберутся? Вон вчера прислали новую партию. Целый этап. Средь них половина фронтовиков. Все, кто в плену иль в окружении побывали. Не глянули, что они сумели сбежать, прорваться к своим. И продолжали воевать до конца, до победы. Всех нашли, никого не оставили в покое. По зонам рассовали. И нам не на что надеяться. Сюда привозят не для освобожденья. Чтоб вкалывали до смерти, до самой погибели. Такова награда благодарного Отечества нам — за войну! — сказал Илларион хрипло.
На следующий день политических не повезли в карьер. Дождь лил такой, что дороги за ночь раскисли и проехать по ним стало невозможно. Брезентовые робы промокли, едва люди успели добежать до столовой.
— Шабаш, мужики! Субботний дождь — это надолго. Он за день не закончится. Всю неделю лить будет. Хоть отдохнем теперь от карьера, — радовался Илларион.
Политические заметили в столовой оживление у воров. Те, впервые не оглядываясь на соседство с идейными, об амнистии говорили.
— Обещают ее большой провести. И не только для фартовых. Много под нее попадет. Так блатари говорят. Им с воли о том сообщили, — радовался Федор.
Амнистия… У кого-то из политических глаза загорелись. Может, повезет… У других — взгляд потух. Любого может коснуться амнистия. Но не идейных… А значит, ждать нечего. Сколько уж этих амнистий было! Все лишь для воров. Только фартовым облегченье выходило. Ну, бывало, кого-то из мужиков-работяг выпускали на волю, словно с перепугу. Но тут же привозили новый этап. И свежая партия, переполнив зону, стирала из памяти результаты амнистий.
И все же радовались политические. Пусть не они, но кто-то выйдет на свободу, уедет из зоны, простится с Колымой. Навсегда ли?
Амнистия… Каждому своя воля вспомнилась, свой дом и семья. И уж не до завтрака стало людям…
— Эй, контры! Чего хвосты опустили? Иль нюх посеяли? Волей пахнет! Может, и до вас доберутся наверху, вышвырнут всех под сраку мешалкой? Чтоб пайку казенную зря не изводили! Уж так и быть, разберем вас по малинам! В стремами, в шестерки, другого навара от вас не жди! — хохотали блатные.
— Да они на воле с голоду передохнут! Только трехать шустрые. На дело — слабы в яйцах. А нынче на воле «пахать» надо. Да так, что жопа в мыле, — поддерживали фартовые.
— Амнистия идет! Секете, падлы? Вострите копыта! И меньше залупайтесь! — оживились воры.
Глядя на них, и политические веселели.
В сыром от дождей бараке теперь все разговоры велись о предстоящей амнистии.
— Тебя дома ждут? — спросил Федор Балова.
Тот головой кивнул:
— Пока ждут. На что-то надеются. Жена так и пишет: покуда жив — верю, вернешься домой.
— Дети имеются?
— Взрослые стали. Две дочки. Работают. Из институтов их отчислили. Из-за меня. Но не сетуют. И не упрекают.
— А моя — скурвилась. Едва узнала, что инвалидом остался, другого нашла..
— Мои пишут, что тяжко жить стало. На нужду жалуются…
— А тебя ждут? — спросил Илларион Олега Дмитриевича.
— Нет. Никто не ждет. Некому ждать, — вздохнул Кондратьев тяжело. И добавил: — И возвращаться некуда…
— А я, когда освобожусь, вначале найду того стукача, какой меня засветил ни за хрен собачий. Пришибу его в темном углу, чтоб никто не видел, а после к своим смотаюсь, — послышалось совсем рядом.
— Уж коль тебя выпустят, то вначале стукача упрячут. Тебя ж оправдывать надо, а виновного — на твое место. Так что не свидишься ты с фискалом…
— Если их всех судить, никаких зон не хватит! Да и не тронут сучню! Они, как ржавчина, всюду въелись. Сверху донизу. Как чума, — вздохнул танкист Василий.
— Плевать на них! Вот вернусь на волю, уеду к своим в Полесье, в Белоруссию! Там — в лесах никакой заразы нет! Живут все в труде, не зная подлостей. До ближайшего сельсовета почти сотня верст. А самый главный стукач в тех местах — дятел. Всю жизнь лешакам на кукушек и сорок стучит. Да все без проку, — смеялся Мишка-партизан.
— А кто ж тебя засветил? Неужель в лесу фискалы тоже имелись? — спросил Илларион.
— Меня не в лесу. Меня в военкомате… Лучше б я туда не совался… Хотел матери друга своего помочь. Вместе с ним в партизанах были. Немцы убили, когда лес прочесывали… Мать его совсем одна осталась, — он поперхнулся дымом папиросы и откашлялся. — Хату я ей помог поднять. Чтоб не завалилась на голову. Ну и с пенсией хотел помочь. За друга… Чтоб не голодовала старая. Чтоб свою копейку на хлеб имела, — уставился в пламя топки и, помолчав, продолжил: — Вот там только и дошло до меня, что нужны были, покуда война шла. А чуть отлегло, прошло лихо, и лишними стали. Ладно меня, старую стыдить начали. Мол, работать надо, а не побираться. Нечего прикрываться сыном. Это еще доказать надо, что он в партизанах был. Ну тут я и взъелся! А чего, говорю им, доказывать, коль я с ней пришел? Иль не хватает моего подтверждения? И за что вы женщину обзываете? Она сына стране отдала! Ей пенсия положена на погибшего! Иль довести хотите, чтоб мать партизана попрошайничать пошла? Ведь она в колхозе всю жизнь работала. А колхозникам пенсий нет. Той, какую по стари начисляют, на хлеб не хватит! — осекся Мишка.
— И назначили ей пособие?
— Меня по матери послали. И ее — тоже. Я и вылепил. Мол, жаль, что в войну в лесу их ни одного не видел. И в армии. Не то бы… Знал, в кого палить. Чтоб не жирели у власти толстожопые кабаны, не обижали матерей наших… Ну, а вернуться домой мне уже не довелось. Настучал паскудный тыловик. Какой на войне одного дня не был. Накапал, что я угрожал ему и властям. Обзывал всех. Обещал собрать свою банду и свести счеты с местными властями. И много другого наворочал. Всего и не запомнил. И, видишь, ему поверили. Хоть дня не воевал. А мне — ни в одно слово! Но почему? Хрен их знает! Нешто стукачи властям нужнее нас — фронтовиков? — удивлялся Мишка.
— Ты ж говоришь, что опять туда вернешься. А если снова тебя за задницу возьмут?
— В лес уйду. Туда, где партизанил. Там всякий куст и кочка, что родные. Но вначале пущу красного петуха стукачу на порог. За всех нас — живых и погибших… За Колыму. За каждый свой день, что тут промучился. За друга и за мать. А уж потом в глушь уйду. Навсегда от людей. Не каждого из них в войну защищать стоило. И кровь проливать и терять жизнь не за всех надо было. Поздно я это понял.
— А как ты отделил бы на войне — за кого стоило, а за кого не стоило воевать? — удивился Илларион.
— Поначалу проверить надо было, кто от мобилизации спрятался, кто в тылах на броне жирел. Вытащить их следовало и бросить в нашу шкуру. Всех до единого, чтоб ни у кого язык не повернулся партизанских и солдатских матерей срамить. Оно, ведано, свое всегда больней болит и дольше помнится.
— Нет, Мишка, голубчик наш! Никто о наших матерях и женах не будет помнить. А все потому, что уже сегодня войну забыли. И горе… Иначе не сажали бы нас пачками ни за что. Каждым дорожили бы! И берегли, как сына, как защитника. Не искали б изъянов в больной душе, а лечили б ее заботой. Да только, вишь, забыли наше. А забывчивость всегда повторением беды наказывается.
— Ты это о чем? — прервал Иллариона Балов встревоженно.
— Да все о том. Случись нынче лихолетье, не приведись такого, некому станет защищать страну. Никто за нее не пойдет под пули, в окопы. Не заслонит собой. А все потому, что будет жить в людях, и не в одном поколении, горькая память о нас. Ее не вытравишь зонами, не выстудит Колыма! И даже стукачи перед нею бессильны. Она всех переживет. И останется черным клеймом на совести многих. Это плохо. Но неминуемо, неотвратимо.
Кондратьева даже в дрожь бросало от услышанного. Каждое слово обжигало злой пощечиной.
Стукач? Но ведь и он воевал. Не хуже других. Ни за кого не прятался. И тоже — с первого дня войны. Не отдохнул. Не переведя дух работать начал. Получалось не хуже, чем у других. А кто ему сказал спасибо? Кто заметил? Ни разу благодарного слова не сказали. И эти… хвосты распустили. Вроде на них весь свет держится. Только они воевали, они кормили, другие — захребетничали! Все работали! И он ночами не спал. Не о собственном кармане пекся. Самому мешка картошки на всю зиму хватило бы! О других думал. О всех. Для них старался, жил в деревне. И не жаловался. Хотя мог бы уст