Ступени к чуду — страница 12 из 59

— Что с ним?

— Может, ты знаешь?

— Ударился?

— Солнечный удар?

Я чуть приоткрываю глаз. Мишка Ворона, Хаим Большой, Муся, Семка Плюнь — все друзья стоят надо мной и боязливо заглядывают мне в лицо.

— Ты чего? Тебе плохо?

Я отрицательно качаю головой.

— Что же ты молчишь, как зарытый? — спрашивает грубый Хаим.

— Я не зарытый. Я убитый.

Я мертвый, как мой дядя Борис.

Вечер. Солнце спряталось за дома. Оно тоже любит играть в жмурки. Только ищи не ищи, а найдется оно не раньше завтрашнего утра.

Делать нечего, возвращаемся домой. Мы идем гуртом, в обнимку, толкая друг друга плечами. На руке у Хаима красуется мяч. А от калиток несутся уже голоса наших мам:

— Мишка!

— Хаим!

— Валерик!

— Лейзер!

— Коля!

— Муся!

— Раду!

И кажется, не будет конца этой перекличке.


Три старых акации растут у дома старого Барбиеру. В июне, когда они цветут, вся наша улица пахнет медом. Но для нас, мальчишек, главное достоинство акаций состоит в том, что их цветы можно есть. Мы карабкаемся по шершавым стволам, устраиваемся где-нибудь в развилке ветвей и набиваем гроздьями цветов полные пазухи. Это вкуснее любых леденцов.

С дерева виден весь двор Барбиеру. Там стоят два дома: один совсем ветхий, другой — поновее. В ветхом живет он сам со своей семьей, а новый сдает постояльцам.

Женщины на лавочке:

— Старый Барбиеру? Он уже счет годам потерял.

— А на девушек заглядывается, как молодой.

— Говорят, был когда-то первым красавцем в Бельцах.

— Первым не первым, а погулять любил…

Недавно к Барбиеру въехали новые квартиранты. Верно, незнакомая девочка, с утра до вечера сидящая на крылечке, тоже из них. Я уже третий день подглядываю за ней. Она какая-то странная: сидит неподвижно, прямо, сложив руки на коленях, только время от времени расплетает и снова заплетает светлую длинную косу… вот бы дернуть! Она не похожа на других девчонок: не прыгает, не играет в классики, не тормошит щенка. Просто сидит и смотрит куда-то.

— Эй! — позвал я ее с дерева на третий день. — Как тебя звать?

Повернула голову на мой голос, но увидеть не увидела: листва на акации густая, пышная.

— Ха-ха! Догадайся, где я! Никогда не узнаешь!

Я спрыгнул с дерева и толкнул скрипучую калитку.

— Так как тебя звать? — спросил я снова, подойдя к ней.

— Зоя, — ответила она, не поднимая глаз.

— Зойка-шмойка-тарапойка! — выпалил я машинально. — Ты откуда приехала?

Девочка снова взялась за свою косу. Она смотрела на меня в упор, как грустная красивая кукла. И что она на мне высмотрела?

— Не хочешь отвечать — не надо! Подумаешь, воображуля!

Я уже протянул руку, чтобы дернуть ее за волосы, но Зойка не шевельнулась, и моя рука повисла в воздухе.

Я даже невольно оглянулся назад: куда это она все время смотрит?

— Что ты там делал на дереве? — неожиданно спросила она. — Я тебя давно слышу. И вчера, и позавчера.

— Как что? — удивился я. — Акацию ел. Хочешь попробовать?

Я полез за пазуху и выбрал самую красивую гронку.

— Смотри, какая! Бери… не жалко.

Она сложила ладони лодочкой, будто ждала, что я просыплю в них семечки.

— Ну, чего ты? Бери.

Зойка покраснела и снова сложила руки на коленях.

— Не надо…

Я всмотрелся в ее глаза, и мне стало не по себе. В пустых зрачках отражался весь двор, и ствол ветвистой акации, и я сам с душистой гронкой в руках. Страшная догадка озарила меня.

— Ты совсем ничего не видишь?

Она кивнула.

Ноги у меня задрожали, и я опустился на крыльцо. Зойка молчала. Я взял ее руку и вложил в нее гронку.

С того дня мы подружились. Я приходил по утрам, садился рядом с Зойкой и угощал ее бабушкиными пряниками — «ки́хелэх». Зойка оказалась удивительной рассказчицей историй. И откуда она столько их знала?

— Мама читает мне, — просто объяснила Зойка.

По сравнению с пламенной трепотней Мишки Вороны ее рассказы — это небо и земля. Я узнал от нее про гадкого утенка и про русалочку, про мальчика с пальчик и про девочку Золушку. Рассказывая, Зойка без конца перебирала пальцами свои золотые волосы и казалась мне почему-то очень похожей на Золушку. Пальцы у нее были белые, тонкие и гибкие. Мне все время чудилось, что она вот-вот заплетет их в косу вместо ленты.

Однажды она спросила:

— А сны тебе снятся?

— Ого! Еще сколько!

— Что же тебе снится?

— Да я не помню! Как проснусь — сразу все забываю.

Зойка задумалась:

— Разве бывает так, чтобы увидеть что-то — и забыть?..

Шло время, приближалась осень. Акации начали облетать, и в поредевшей их листве темнели уже бурые плоские стручки. Если потереть их на ладони, стручки крошатся и из них сыплются крохотные черные фасольки, к сожалению, несъедобные. Горсть этих фасолек я высыпал на колени Зойке. Она их ощупала пальцами и сказала, что сделает бусы. Такое может прийти в голову только девчонке!

— Почему ты никогда не возьмешь меня погулять? — спросила Зойка. — Стесняешься?

Я растерялся.

— То есть как? А мама тебя отпустит?

— С тобой — хоть на край света.

— И даже на поляну?

— Куда хочешь…

Трава на поляне за лето разрослась и выгорела. У Реута паслась стреноженная гнедая лошадь. Время от времени она смешно вскидывала спутанные передние ноги и неловко прыгала. Меня это очень рассмешило.

— Ты что? — спросила Зойка.

Я объяснил.

— Ничего смешного, — строго сказала она. — На твоем месте я бы ее развязала.

— Ну да… она же, наверно, лягается.

Но Зойка упрямо покачала годовой.

— Кони, — сказала она, — должны быть свободны, как ветер. Странно, что ты этого не понимаешь. Ведь ты мужчина.

Я невольно расправил плечи.

— Иди, — негромко сказала она. — Иди, не бойся.

— А ты?

— Я тебя буду ждать.

В двух шагах от лошади я остановился. Лошадь подняла голову, посмотрела на меня и фыркнула. Я отскочил и оглянулся.

Зойка стояла там, где я ее оставил, одна-одинешенька посреди огромного пустыря. Высокая трава была ей по пояс. Голова Зойки была опущена. Она терпеливо ждала меня.

А что, если вернуться к ней и сказать, что все сделано? Что лошадь уже свободна, как ветер. Ведь все равно Зойка не узнает…

Я стал на колени и осторожно подполз к лошадиным ногам. Лошадь понюхала меня и шумно вздохнула. Я взялся за узлы. Они были так сильно стянуты, что я никак не мог их распутать. Я раскровенил пальцы и обломал ноготь. Нет, это выше моих сил!.. Тяжелые капли пота ползли по моему лицу, щипали кожу, ели глаза. А может быть, это вовсе не пот, а слезы? Я, кажется, сейчас лопну от напряжения! Я уже сам не знаю, что сделаю. Впиваюсь зубами в веревку и грызу ее. Лошадь стоит смирно, только чуть переступает задними ногами…

— Я знаю, тебе было тяжело, — сказала Зойка.

Она перебирала своими длинными пальцами разлохмаченную вонючую веревку.

— Эгей! — закричал я изо всех сил, вскинув над головой руки и подпрыгивая как можно выше, — Эге-ге-гей!

Гнедая повела правым ухом, неуверенно ступила вперед и, вытянув шею, заржала.

— Э-ге-ге-гей! — радостно повторила Зойка.

Лошадь рванулась и поскакала. Ее грива развевалась на ветру.

— Видишь! — в восторге закричал я. — Видишь?!


…Я стою на чердаке, смотрю в квадратное окошко и думаю, думаю: откуда я все-таки взялся на свете? Мама говорит, что они с папой купили меня в магазине. Хаим Большой уверяет, однако, что все это брехня: дети рождаются из маминого живота. Сам я склонен скорее верить ему, но тогда непонятно другое: при чем тут мой папа?

Как бы там ни было, хорошо уже то, что я есть. Жаль только, что мои родители так поздно подумали обо мне: ведь я мог бы плясать на их свадьбе! Бабушка говорит, что это была очень веселая свадьба.

Мой папа инженер, а мама работает на меховом комбинате. Историю о том, как мои родители встретились, я уже слышал, кажется, тысячу раз, и все же я могу слушать ее снова и снова. Бабушка говорит, что так было суждено, а дедушка напоминает, что всему свое время, и время всякой вещи под небом: в свой час встретились мои родители, в свой час родился я. Меня ожидало на этом свете имя, которое когда-то носил мой дядя — погибший на фронте дядя Борис.

Потому-то меня и зовут: Берелэ, Боря, Борис…

Я стою у сбитой из жердей шершавой лестницы. Редкие перекладины, сужаясь, ведут наверх — словно серые рельсы уходят в небо. И чем уже становятся ступени лестницы, тем ближе мое детство. Я знаю: в тот миг, когда в бесконечности мое будущее пересечется с прошлым, случится чудо — что-то станет вечным.

Старый колодец под старым орехомРассказ

Мороженое… Еще прежде чем его лизнешь, мгновенно ощутив на кончике языка сладостный ожог, само это слово начинает разваливаться, расплываться по нёбу, так что, как говорится, слюнки текут. Какое вкусное, обалденное, пломбирно-шоколадное слово: «мо-ро-же-ное»! Оно так и тает во рту, так и обдает душу ветерком.

Но хотя это сладкое слово, сколько я помню, не сходило с моих губ, оно, как нарочно, было крепко повязано с другим словом — «ангина», которое отдавало приторным одеколоном согревательных компрессов, горечью таблеток, металлическим привкусом марганцовки — и тоже не сходило с губ, но только не у меня, а у моей мамы.

— Хочу мороженого…

— А ангину не хочешь? Забыл?!

Да, эти два непримиримых слова паровались между собой, как заклятые друзья, как два новых моих сандалика: правый сидит как влитой — бегай, скачи, прыгай! — а левый так давит, что и шагу не ступишь, приходится все время поджимать пальцы.

Однажды, в самый разгар лета, лежу я в своей кроватке — шея обвязана маминым шерстяным платком, который обладает двумя невыразимыми достоинствами: от него пышет жаром, как от раскаленной печки, и он кусается, как целый полк муравьев, — и мама подносит мне на блюдечке вафельный стаканчик, разумеется не пустой. Сердце у меня так и екнуло: сами знаете, точно в таких стаканчиках продают у нас в городе мороженое.