Ступени к чуду — страница 13 из 59

Толстая краснощекая тетка в белом крахмальном переднике, торгующая в фанерном, похожем на скворечник теремке, ловко выдергивает крошащийся вафельный стаканчик из пирамидки, лезет алюминиевой, с молочным налетом, ложкой в бидон, облитый засахарившимся ободком, и набивает стаканчик мороженым; ставит его на тарелку весов, бросает быстрый, искоса, взгляд на танцующую стрелку и той же ложкой начинает отклевывать от порции по щипку, а я, стоя по ту сторону прямоугольного окошка, еле сдерживаюсь: хватит! сколько же можно? так ведь и мне ничего не останется!..

Поднятый с подушек волной восторга, отравленного капелькой недоверия, я во все глаза смотрю на маму.

— Что это?

— Угадай. То, что ты так любишь.

Я уже готов закричать: «Ура! Мороженое!»— но моя ангина сразу дает о себе знать — колет иголочками в распухшее горло.

— Это прописал доктор Сойбель, — серьезно говорит мама. — Мороженое для тебя сейчас — лучшее лекарство.

Седенький, невысокого роста, по-детски ясноглазый — эти глаза никогда не обманывают и сами верят всем на слово, — он был нашим «домашним» врачом. Почти каждый день его можно было встретить на улице в полинявшем, некогда темно-синем плаще и неуклюжих галошах, натянутых на черные войлочные ботинки с кнопочками. Из-под мышки у него, прижатый локтем, выглядывал уголок потертой кожаной папки, и все знали, что в одном кармашке этой папки лежит пачка чистых рецептов, а из другого торчит деревянная трубочка стетоскопа.

Мои частые ангины сделали доктора Сойбеля своим человеком у нас в доме. Я узнавал его не только по глуховатому, с напевными' интонациями голосу, но и по крякающему скрипу его стариковских ботинок. Вначале этот скрип возникал в коридоре, когда доктор, покряхтывая, снимал галоши и вешал на крючок плащ; потом скрип сопровождал его на кухню, к латунному, со скользкой пипкой, рукомойнику, где доктор надолго задерживался, тщательно моя руки и вытирая их «своим», специально для него приготовленным полотенцем; наконец, когда он направлялся в мою комнату, мне начинало казаться, что скрипят не его ботинки, а что-то противно поскрипывает внутри меня.

Нет, я не то чтобы боялся доктора Сойбеля, но всякий раз сердце мое сжималось. Я наперед знал, что сейчас он подойдет к моей кроватке, осторожно присядет на краешек стула и скажет: «Я вижу, детка, горлышко у нас снова капризничает», — как будто не один я, а оба мы не вылезаем из этих проклятых ангин. Он пощупает мои вздувшиеся желёзки своими мягкими и всегда прохладными пальцами, потом возьмет у мамы серебряную чайную ложечку, которую заблаговременно достали из буфета, а я, как больной со стажем, назубок выучивший весь ритуал, широко разину рот, высуну подальше язык и, давясь отвращением, хрипло запою: «а-а-ааа!»

Вся эта церемония повторяется и сегодня. Но на сей раз доктор до того больно придавливает мой язык, что «а-а-а» я кричу не только потому, что так надо, а и потому, что всерьез опасаюсь остаться безъязыким.

— Да-а-а, — в рифму тянет доктор, извлекая ложечку из моего огнедышащего рта. — С такими миндалинами мы далеко пойдем…

Он ерошит мне волосы и встает.

— Ничего, детка, я сейчас пропишу такое лекарство, которое тебя живо поставит на ноги.

И снова раздается крякающий скрип его ботинок, но он уже мало меня волнует. Куда интереснее узнать, о чем они сейчас шепчутся в другой комнате, доктор Сойбель и моя мама.

Доктор (тихо, но внушительно). Гланды — источник инфекции. Дальше тянуть нельзя.

Мама (растерянно). А может…

Доктор. Никаких «может»! Как только он немного оправится, начнем готовить его к операции.

…Это было около часа назад, а теперь мама подает мне на блюдце вафельный стаканчик с чудесным лекарством доктора Сойбеля.

— Ты уже большой, — говорит она, — и должен понимать, что холодное мороженое для тебя опасно. Так что не удивляйся, я его немного подогрела.

Подогрела? Мороженое? Первый раз слышу, такое…

Я беру у мамы блюдце и осторожно пробую неслыханное лекарство. Некоторое время сижу, закатив глаза и облизывая губы, и думаю: все как будто сходится. Вот это точно такое же белое и сладкое, как холодное мороженое, но на вкус почему-то напоминает манную кашу, а я ее терпеть не могу. С другой стороны, откуда бы манной каше взяться в вафельном стаканчике? И еще: мороженое, допустим, можно подогреть, но кашу не заморозишь.

Сытый и довольный, я возвращаю маме пустое блюдце с крошками от стаканчика.

— Спасибо. А вечером дашь мне опять это манное мороженое?

— Конечно, глупыш! — и мама вдруг смеется, — Манное-обманное.

Чувствуя, что пришла та самая минута, когда мама выполнит любое мое желание, я прошу:

— Расскажи о своем Местечке.

— Уже столько рассказывала…

И все-таки мама поправляет платок у меня на шее и садится рядом. Рассказывая, она держит мою ладошку в своей руке, и мне чудится, что те годы, которые она прожила в родном Местечке, те далекие годы, когда меня еще не было на свете, перетекают из ее руки в мою.

При всем том сегодня я слушаю маму не так жадно, как обычно. Что-то мешает мне, точит изнутри. Да, это новое лекарство меня таки живо поставит на ноги. Но как быть с «операцией»? И как это к ней «готовят»? Я представляю себе, как меня везут на дребезжащем трамвае в больницу и я остаюсь один, без мамы, без папы! И начнутся уколы, анализы, всякие горькие полоскания, а может, и еще какая-нибудь гадость. И ни одна душа меня не пожалеет… Я вдруг вспоминаю о маленьком Гришке: прошлым летом он, страшно сказать, умер. «Ой, Гершеле, ой, майн кинд! — слышались из окон душераздирающие вопли тети Брайны. — Может быть, если бы тебе не сделали операцию, ты бы еще жил и жил!» Меня бросает в жар, каждая жилочка начинает дрожать. В висках стучится кровь, будто кто-то колотит в запертую дверь и кричит: «Операция, операция!» А если я тоже умру, как маленький Гришка? Нет, я уже большой, и надо что-то делать. Чего я жду?.. Бежать! Да, бежать сейчас же! Срываю с горла ненавистный платок, соскакиваю с кроватки. Вылетаю на кухню. Потом в коридор. В прихожую. Толкаю дверь… я на улице. Я свободен.

Какой знойный день! Солнце стоит прямо над головой. Я пустился в путь давно, уже сам не помню когда, а оно все не покидает зенита. По моему лицу льется пот. Раскаленная пыль обжигает босые ступни. Дорога ведет в гору. Я никогда не был в этих местах, отчего же они мне кажутся знакомыми? Отчего я уверен, что за гребнем холма дорога свернет палево и там, вдали, в долине, покажется зеленая, красивая, словно игрушечная роща, а за ней, за этой рощей, как за волшебной стеной, прячется маленькое Местечко?.. Ну конечно же, это те самые края, где родилась моя мама. И, стало быть, я иду в гости к маминому Местечку. Я пройду по узким кривым улочкам, похожим друг на друга, — у них даже нет имен. В любое время года они грязны и замусорены. Потому что если какой-нибудь местечковой чистюле вздумается вылить помои, ей для этого не придется ходить в яр. Она выплеснет ведро прямо у дверей, но, понятно, не своих, а тех, что напротив. И тут же выбежит из них соседка с ужасными проклятиями на устах. Она раскричится на все Местечко: «Грязнуха! Тебе негде вылить свое паскудство? Только на мой порог?!» Тогда та, с пустым ведром в руках, подбоченится и ответит: «Вы послушайте, женщины! Ей можно вываливать свой мусор у меня под окном, а мне вылить каплю чистой, как детские слезы, воды… так она открывает рот!» — «Чтоб тебе всю жизнь это лили на голову! — перебьет пострадавшая. — Чтоб у тебя уже булькало в животе!..»

У Портняжной синагоги навстречу мне выскочит Янкель Квочка. Так зовут в Местечке маленького горбуна лет тридцати с желтой реденькой бородкой и навечно прилипшей к плеши засаленной ермолкой. Люди говорят, он свихнулся потому, что его папаша обязательно хотел сделать из него резника, хахама, но бедный Янкель совершенно не переносил крови. Стоит ему кого-нибудь завидеть, он сразу начинает кудахтать: «Ко-о-ко-ко! Дай ко-о-пеечку, я снесу тебе яичко-о!» При этом его тонкая шея вытягивается, хилые плечи становятся еще уже, глаза затягиваются матовой пленкой — настоящая квочка-голошейка! И так кудахчет до тех пор, пока ему не дадут то, чего он просит. А получив копеечку, он радостно подпрыгивает и кричит: «Ловко я тебя обмишмарил? Я не курица, а даже совсем петух, ха-ха!» И, размахивая тощими руками, Янкель привстает на носочки и горланит по-петушиному: «Ку-ка-ре-ку!»

По пути я немного задержусь у цирюльника Берла Каца. Большие, кривобокие, собственноручно выписанные им буквы на помятой жестяной вывеске местами облупились, и от всего слова «Парикмахерская» осталось, как назло, только «…махер…». Местным острякам много не надо: притачав к оставшимся буквам фамилию мастера, они получили «Кацмахер», то есть «кошкодел». Еще бы! В Местечке — да без прозвища!.. Так вот, с этим самым Кацмахером случилась однажды история, наделавшая в Местечке много шума. Эту поразительную повесть можно было слышать в каждом доме, на каждой улочке, в каждой лавчонке, в бане, на базаре, во всех пяти синагогах, которыми так славилось маленькое Местечко, и даже на кладбище. Она, эта история, так долго передавалась из уст в уста, что от частого употребления стерлась и очевидцы случившегося уже с трудом узнавали ее. А началось с того, что в один прекрасный день Берл Кацмахер разругался со своим напарником Велвлом Лапшой. Велвл же, несмотря на свою фамилию, вешать себе лапшу на уши не позволял. «Запомни, Берл! — рявкнул он, уже стоя на пороге цирюльни. — Кошкодел ты и есть, и сниться тебе будут черные котята». Провозгласив это мрачное пророчество, он яростно хлопнул дверью. Спустя буквально пару дней, под вечер, в парикмахерскую вдруг заявились три странных типа, облаченных в длинные белые одеяния, точно три мертвеца в погребальных саванах. Их вымазанные сажей лица блестели, как не блестят даже голенища у генералов. Кроме хозяина, в парикмахерской находились два клиента: один, Мотл Веревочник, ждал, пока освободится кресло, другой, Срол-шамес, сидел в этом самом кресле. Закинув голову назад, он, меж тем как его брили, дремал. Одну щеку Берл ему уже оголил, другая же была густо удобрена мыльной пеной. Незваные гости долго не задержались. Один выхватил у обомлевшего хозяина бритву из рук, второй железной хваткой обхватил его сзади, как обруч бочку, а третий без лишних слов вывалял помазок