— И что же? Ты послал маляров?
— Послал… только не маляров. И не по тому адресу.
Иося выпустил пар и повеселел. Я знал, что никаких заявлений он завтра писать не будет и с работы не уйдет, а снова потопает на свою стройку и будет до хрипоты спорить с теми, кого так крепко называет «мафией».
В выходные дни распорядок дня был особый. По субботам все отсыпались до полудня, потом брались за стирку и глажку, а вечером комнаты пустели. Кирилл Хвилимонович становился в дверях и каждого уходящего отечески напутствовал: «Смотрите, хлопцы, без чепе». А если кто приводил подругу, комендант исподволь осматривал ее критическим взором и изрекал свой любимый афоризм: «Соблюдайте нравственность койко-мест».
Следующий день начинался с воскресной радиопередачи «С добрым утром!» и заканчивался программой «Для тех, кто не спит». С утра до вечера общежитие гудело от музыкального винегрета: «В мае все случается, короли влюбляются…» Или: «На тебе сошелся клином белый свет…» Но и Пьеху, и Лещенко перешибал знаменитый в те годы мармеладный тенор Валерия Ободзинского: «В каждой строчке только точки после буквы „эл“…»
Таинственное слово, начинавшееся с буквы «эл», никому, очевидно, не давало покоя в нашем мужском общежитии.
Третью кровать в нашей комнате занимал… Да, с ней происходило нечто загадочное. Сама она ничем особенным не выделялась: четыре ножки, две спинки, сетка слегка провисает, но жить можно. Она даже не скрипела, если, конечно, на ней не спать.
И все же было в ней что-то роковое: на этой кровати никто не задерживался, точнее — не залеживался. Иося даже назвал ее «транзитной койкой». Те, кому она доставалась, как-то скоропостижно попадали в объятия Гименея. Мы с Иосей уже не удивлялись, когда очередной наш сосед вдруг приходил где-нибудь под утро и, счастливый до глупости, приглашал нас на свадьбу. Все это мы предвидели еще тогда, когда он, не помышляя ни о какой женитьбе, впервые занимал злополучную кровать.
Но не бывает правил без исключений. Расскажу только о двух из них. Некоторое время с нами жил высокий худощавый парень с рыжими приказчицкими усиками, которые он время от времени перекрашивал в черный цвет. Мы называли его Корреспондентом, а числился он в клубе руководителем агитбригады. В первые дни после получки Корреспондент вел разгульный образ жизни, приличествующий скорее гусару, нежели приказчику. Его окружала толпа дружков, но деньги, как заметил еще Шолом-Алейхем, круглые, и не успевали они укатиться от Корреспондента, исчезали и его приятели. Но гусар оставался гусаром. На последний рубль он брал такси и подъезжал к ресторану «Интурист», где заказывал чашечку кофе. Вечером он «подъезжал» уже к Иосе с просьбой подкинуть трояк.
— На днях я должен получить гонорар, — уверял он, — так что спи спокойно…
Почти каждый вечер наш сосед засиживался допоздна, трудясь в поте лица над своими корреспонденциями. Стол был завален множеством газет, журналов, всевозможных вырезок. Корреспондент вкалывал. Он переписывал информации и статейки из разных газет, менял названия, переставлял абзацы, стриг, клеил, правил, и язык его работал непрерывно, заклеивая конверты. Материалы неутомимого репортера разлетались по всей стране. Поразительно! Такую аферу вряд ли придумал бы и Менахем-Мендл, предприимчивый «человек воздуха». Сами посудите: не надо никуда бежать, спешить, ехать, расспрашивать очевидцев, добывать сведения, сочинять, волноваться, пробивать… Знай сиди с карандашом и авторучкой, переписывай и клей. А гонорар капает и капает. Из десятков перелицованных Корреспондентом заметок две-три обязательно где-нибудь да появлялись. Иной раз даже «Маяк» откликался на сообщение «нашего внештатного корреспондента».
— Пресса, — говаривал он, развалясь на стуле в матросской своей тельняшке и так называемых «семейных» трусах, — пресса — это седьмой континент! У кого только нет печатных органов: у летчиков, учителей, железнодорожников, строителей, экономистов, артистов, связистов… не говоря уж о том, что в каждом крупном городе есть своя «вечерка». И неужели все они скопом не прокормят одного, бедного, но гордого художника слова?
— Но ведь нечестно!
— Почему? Разве я извращаю факты или высасываю что-нибудь из пальца? Напротив! Я катализирую всесоюзный обмен информацией, несу ее массам.
Иногда Корреспондент уставал от культуртрегерства и шел, как он выражался, «по бабах». Заманив в общежитие очередную поклонницу своего таланта, он гасил свет и вывешивал на двери табличку «Фотолаборатория». Это должно было служить предостережением нам с Иосей.
Не знаю, чем кончилась его журналистская карьера, но из клуба Корреспондента скоро поперли: видать, он был таким же режиссером, как и газетчиком.
Однажды вечером, вернувшись с Иосей из кино, мы застали в комнате нового обитателя. Он был, по нашим понятиям, староват — лет тридцати. К тому же наличествовал животик с небольшим соцнакоплением. Новенький лежал на «транзитной койке», почесывая волосатую грудь, и мечтательно смотрел в потолок. Увидев нас, он вскочил и приветливо протянул руку.
— Зовите меня просто Яшей. Инженер и убежденный холостяк. Вредных привычек у меня нет, но есть затрудняющая женитьбу: по ночам я, бывает, похрапываю.
Мы с Иосей переглянулись.
— Но если вы привыкнете к моему храпу, — продолжал инженер, — мы заживем замечательно. Трое в одной комнате — это почти что трое в одной лодке. Не хватает только собаки.
— Зато есть скрипка, — Иося указал на меня.
— Так ты скрипач? — еще больше обрадовался Яша. — Меня тоже в детстве учили. До полонеза Огиньского дошел…
«Еще один меломан, — подумал я. — Интересно, какой фокус он выкинет?»
Фокус оказался простой. В ту же ночь был мне страшный сон: я лежу на лесной поляне, окруженный стадом медведей. Они ревут так громко, что мои барабанные перепонки чуть не лопаются. Хочу убежать, но боюсь, что медведи меня разорвут. Внезапно поляна разверзается, и я проваливаюсь прямо в ад. Там жарко, страшно и пахнет серой. Я кричу, бегу и — просыпаюсь.
Иося сидел на кровати, как факир, по-турецки подобрав ноги, с головой, обвязанной полотенцем. Одну за другой он зажигал спички, но с «транзитной койки» несся такой храп, что спички гасли.
— Крепко ты спишь, — вздохнул Иося. — А я уже больше часа наслаждаюсь этим духовым оркестром.
— Может, посвистеть? Говорят, помогает.
— Уже свистел.
— И что?
— …! По уху его свистнуть!
И вдруг Иосю озарило.
— Может, сыграешь пару «Упражнений» Шрадика?
— Среди ночи? Ты хочешь, чтобы меня выгнали из общежития?
— А ты тихонечко… пианиссимо… Иначе я за себя не отвечаю.
Искусство требует жертв. Но жизнь порой требует их еще больше. Я достал из футляра скрипку, сел на край инженеровой кровати и начал играть. Никогда больше в жизни я не вкладывал в свою игру столько экспрессии.
Яша храпел и, казалось, еще громче, чем прежде.
Зато Иося уснул. Шрадик действовал на него безотказно.
Пришла моя очередь жечь спички.
Юность без любви — что птица без крыльев. Живешь, но не летаешь, смотришь на звезды, но дух не захватывает.
Ее звали Дорой, и вскоре на этом имени сосредоточилась вся моя жизнь. Она занималась в консерватории по классу фортепиано, и я полюбил фортепиано больше скрипки. Я все забыл и забросил: учебу, друзей, книги. Заря занималась от света ее лица, и ночь обнимала землю, как черные волосы Доры окутывали ее плечи, когда она поднимала глаза к небу и тихо, словно про себя, шептала: «Нет, это еще не моя звезда». Я готов был умереть, чтобы снова родиться — ее звездой.
Как назло, вокруг моей Доры вертелся еще один воздыхатель, хирург из городской клиники. Он был старше меня лет на шесть, и это обстоятельство, как считал Иося, работало не в мою пользу. «Понимаешь, — объяснял мой друг, — эти шесть лет как шесть гирь на чаше весов. Твой соперник — самостоятельный человек с дипломом, со специальностью в руках и твердым окладом. А ты, студентишка, живешь на стипендию. Швах твое дело».
— Как ты можешь? — возмущался я. — Тебя послушать, получается, что главное в жизни — твердый оклад!
— Я не то хотел сказать… Если девушка встречается сразу с двумя, это верный признак, что она приглядывает себе третьего.
— Что-то не пойму твоей арифметики, — прикинулся я, хотя на самом деле Иосина проницательность меня задела. И не потому, что он открыл мне глаза, а потому, что я сам не додумался. И мне захотелось в свою очередь его уколоть. — Что ты понимаешь в любви? Твое дело — процентовки и наряды, бетон и цемент.
Иося побагровел. Он взял со стола пачку «Беломора» и, как обычно, щелкнул по ней пальцем. Но, видно, не рассчитал щелчка: из надорванной пачки выскочили сразу несколько папирос и разлетелись по комнате. Иося не стал их собирать.
— Ладно, — ответил он хмуро, — кто-то должен разбираться и в процентовках. Где уж нам, дуракам, чаи с вами пить?
После первой зимней сессии я уехал домой на каникулы. Целых две недели не видеть ее, не слышать ее голос! К тому же я чувствовал, что Иося был в чем-то прав, и то боялся победы хирурга, то пытался вообразить себе призрачного третьего счастливца. Надо было что-то предпринимать; я решил покорить Дору талантом. Я где-то читал, что несчастная любовь дает импульс к творчеству. Взять хоть того же Генрика Венявского, прославленного скрипача. Он завоевал свою милашку чудесной «Легендой». А я… я сочиню целую ораторию. Нет, лучше симфоническую поэму. С посвящением: «До-ре!» И эти ноты лягут в основу главной темы.
Накупив кучу партитурной бумаги, я приступил к делу. Но вскоре стало ясно, что когда поэма будет завершена, посвящать ее придется уже Дориным внукам. Нет, лучше напишу сонату. Трехчастная соната — тоже крупная форма.
Увы, трехчастная соната свелась у меня к фортепианной миниатюре под неожиданным названием «Ноктюрн пилигрима». Мне не терпелось показать его Доре, и, к несказанному огорчению родителей, я вернулся в Кишинев, не дождавшись конца каникул.