Ни одной молитвы, ни еврейской, ни православной, Иоська не знал. Если два его бога слышат, они поймут и без молитв, только бы захотели услышать. Иоська наверное знал, что в церковь надо входить с непокрытой головой, а в синагогу наоборот — в фуражке. Но ни в церкви, ни в синагоге Иоська нм разу не был, конечно же, не потому, что его не пускали, — нет! Он просто боялся, как бы украинский бог не обиделся за то, что он заглядывает в синагогу, да и еврейский бог приревновал бы, если бы Иоська переступил порог церкви. Тут были свои тонкости. Боги могли поскандалить из-за него, а когда боги ссорятся, страдают люди. Зачем же ему, Иоське, причинять неприятности всему белому свету.
И все-таки он чуть больше любил украинского бога, потому что тот, пусть изредка, напоминал ему о детстве звоном колоколов.
Старая цыганка смеялась над ним: «Сумасшедшая собака, сдались тебе эти боги, если ты им не нужен!» Но Иоська хорошо помнил слова голубоглазого старикашки: без бога в сердце человек — не человек. Они запали ему в душу, потому что Иоська Бабай очень хотел быть человеком, а не бабаем или сумасшедшей собакой.
Шло время. Маленькие шалуны, которых еще вчера пугали Иоськиной торбой, слава богу, подрастали и теперь сами травили его, как бешеного пса. Керосиновая железная халабуда стояла, как и прежде, на старом месте, но на ее дверях появился большой висячий замок. Бер-керосинщик вышел на пенсию. Время от времени Иоська видел его на базаре. С тех пор как Иоська остался без заработка, ему пришлось сесть у базарных ворот и, держа между ногами перевернутую фуражку, просить подаяния. Сам он до этого, может быть, никогда не дошел бы, но старая цыганка не давала ему житья: «Плати за угол, а иначе — на улицу!» Что же ему оставалось?
Бер-керосинщик, впрочем, его не забыл. Теперь он разгуливал расфуфыренный, в темно-синем костюме с начесом, в красной клетчатой рубахе. Приходя на базар, он непременно останавливался возле Иоськиной фуражки и снисходительно спрашивал: «Ну?.. А когда же ты выйдешь на пенсию?» — и глаза его привычно разбегались в разные стороны. Потом он доставал из внутреннего кармана кожаный лоснящийся бумажник и, солидно покопавшись в нем, доставал целковый — бумажный рубль (уже на новые деньги). Он шёл своей дорогой, а Иоська вертел в руках подачку, подносил бумажку к носу, принюхивался к ней, и ему чудилось, что она пахла воровской смесью бензина с керосином.
И так день за днем Иоська Бабай тащился по улицам из домика старой цыганки до базарных ворот и от базарных ворот к домику старой цыганки, изменяя этому маршруту только тогда, когда в городке случались поминки. Люди умирали, жизнь вокруг шла своим ходом, менялась, преображалась, и только он, Бабай, оставался прежним: та же торба на левом боку, та же армейская фуражка без козырька, та же долгополая шинель с плеча жалостливого старшины-артиллериста, те же сапоги (если их износишь вконец, потом можно носить до смерти). И лицо его ни чуточки не менялось. Оно, как и прежде, частенько бывало опухшим, разбитым, с присохшими кровавыми ссадинами…
И вдруг однажды Иоська исчез. Не стало Иоськи Бабая — все! Как в воду канул. Конечно, никто его особенно не хватился: ни Бер-пенсионер, ни старая цыганка, ни хозяйки, которым он когда-то нашивал керосин, ни тем более рассеянные злые мальчишки — словом, никто. Правда, иной раз его имя еще приходило кой-кому на память: «Вот придет Иоська Бабай!..» А случалось и так, что в каком-нибудь уличном разговоре вдруг проскальзывало: «Послушайте, что-то не видать эту бешеную собаку». Одни пожимали плечами, что должно было означать: да и черт с ним! Другие высказывали предположение, что Иоську наконец забрали в сумасшедший дом, а третьи… Но почти все замечали одну странность: Иоська Бабай исчез в тот самый день, когда снесли с площади высокую старую колокольню, поддерживавшую небо своим позолоченным крестом.
Один из шестиПовесть
Когда тетя Бася, маленькая женщина с рябым лицом, похожим на сдобренные тмином моченые яблочки, которые продавались зимой на базаре, узнала, что племянник идет на службу в милицию, она ударила себя по тощим бедрам и завопила:
— Горе мне! Отчего вдруг в милицию, Гавриел?!
— А почему бы и нет? — спокойно ответил племянник.
— Твой отец не был милиционером! Твой дед не был милиционером! Твой прадед…
— Ну так что же, тетя? — мирно прервал Гавриел, опасаясь, что она перечислит весь его род до самого Ноя. — Выходит, мне тоже веревки вить, как папа и дедушка?
Тетя Бася задрала голову к потолку и дальше говорила, уже не замечая племянника:
— Вы только послушайте эти речи! Собственных предков позорит… сморкач!
— Что ты рубишь чайник, тетя? Что ты горячишься?
Гавриел присел на край табурета, расстегнул воротничок гимнастерки. На прошлой неделе он демобилизовался и почти весь свой гардероб, кроме пилотки (ее заменила подаренная соседом темно-серая кепочка), носил на себе.
По правде говоря, ему и самому как-то не верилось: он, Гавриел Шабсович, — милиционер, да не какой-нибудь постовой, а участковый уполномоченный! В армии он мечтал выучиться на шофера. Что может быть лучше, чем посиживать в кабине верной полуторки, крутить баранку и мчаться по ровной дороге, насвистывая что-нибудь веселенькое. Но повернулось все иначе.
Вчера его вызвали в военкомат.
— Характеристика у вас чистая…
Седеющий, красивый, как в романе, майор, подстриженный «под бобрик», сидел за массивным столом и листал бумаги, подшитые к фиолетовому скоросшивателю.
Внимательно прочитав одну бумажку, он начинал не торопясь вникать в другую и при этом вслух комментировал:
— Был ранен… награжден двумя медалями… участвовал в ликвидации бандеровских банд…
Закрыв скоросшиватель, он надолго замолчал, потом исподлобья глянул на Шабсовича и вдруг спросил:
— Как, сержант, не хотели бы послужить в милиции?
Гавриел от неожиданности растерялся.
— В милиции? — забормотал он. — Не знаю… я об этом никогда не думал.
— Так подумайте, товарищ сержант. Хотя волынку тянуть некогда.
Военком поднялся. Шабсович встал навытяжку.
— Сидите…
Майор сделал несколько шагов по комнате, подошел к окну и, как-то очень по-штатски сунув руки в карманы хорошо отутюженных галифе, сказал:
— На улице — весна сорок девятого, и, конечно, хотелось бы начать в конце концов нормальную жизнь. Но ведь кто-то должен ее охранять. Кто-то, но не кто попало.
Он вернулся к столу и оперся локтями о спинку стула.
— Нам поручено направить в милицию шесть человек. Хотите быть одним из них? Приказывать вам я не вправе, поэтому просто спрашиваю: хотите?
Шабсович посмотрел на портрет Сталина, висевший над головой майора, и вдруг почувствовал, что больше сидеть не может. Что-то внутри него, что-то такое, что выработалось в нем за пять лет службы в армии, заставило его встать. Он выпрямился и громко, по-уставному отчеканил:
— Так точно, хочу, товарищ майор!
Военком кивнул, словно и не ждал другого ответа, сел за стол, потянулся к письменному прибору, мраморному, монументальному, обмакнул перо в чернильницу и стал быстро писать. Потом проутюжил бумажку тяжелым пресс-папье и протянул ее Шабсовичу.
— Подойдете с этим с утра в милицию. Там скажут, что и как.
Гавриел, не читая, сложил направление вчетверо и спрятал в нагрудный карман гимнастерки.
— Разрешите идти?
— Конечно, — сказал майор, сжав руку Гавриела. — Берегите нас крепко, сержант…
Тетя Бася выключила примус, и в кухне сразу стало тихо. У Гавриела даже в ушах зазвенело от этой тишины. Потом застучала ложка. Тетя Бася перекладывала жареную картошку со сковороды в тарелку и что-то сердито ворчала себе под нос.
Гавриелу было четыре года, когда заболела и умерла его мать. С тех пор он и жил у тети Баси, сестры отца. Там же ютилась и бабушка. Может быть, из-за него, из-за племянника, тетя Бася так и не вышла замуж. Маленький Гавриел стал ей утешением, светом в окне, занял в ее сердце место, которое могло бы принадлежать мужу и родным детям. Да и сам мальчик тоже привязался к тетке, особенно после того, как отец женился на вдове с двумя детьми и переехал в Теленешты.
Тетя Бася кормила всю семью. До прихода Советов она работала у Липкиса на маслобойке. Уходила рано утром, возвращалась поздно. Спешила, потому что племянник не хотел засыпать без нее.
В доме стоял приторный запах макухи — подсолнечного жома. Этот запах цеплялся за каждую складку тети Басиного платья, путался в ее черных волосах, въелся в изрезанные ладони ее натруженных рук.
Словно редкое лакомство, тетя Бася вынимала из раздутых карманов жмени очищенных семечек и высыпала в сложенные лодочкой ладошки племянника:
— Кушай, деточка, кушай…. — радовалась она. — Завтра, бог даст, еще принесу.
Гавриел на семечки уже смотреть не мог: его тошнило от них. Но сказать об этом тете он почему-то не смел.
— Что же ты не ешь?
Набив семечками карманы своих латаных-перелатаных штанов, мальчик оправдывался, пряча глаза:
— Не хочется… я потом,
Усталая, измотанная — кусок не лез в горло, — тетя Бася наспех жевала какую-нибудь краюху и мгновенно засыпала. Гавриел, уже лежа в кроватке, представлял себе, как завтра утром выменяет надоевшие семечки на два лизка мороженого. Это значило, что сын бакалейщика Берка Глейзерман опасливо поднесет к его рту стаканчик с мороженым и позволит два раза лизнуть.
Последней ложилась бабушка. Перед этим она прибирала со стола миски, перемывала их в медном тазу, потом подметала глиняный пол. Гавриел задремывал под печальную колыбельную бабушкиных вздохов, долгую и тоскливую, как нужда:
— Ох, господи, господи…
С этими словами на устах бабушка умерла в первые недели войны.
…Когда началось, Гавриелу еще не сравнялось пятнадцати. Румынские жандармы захватили беженцев в украинском местечке Ольгополь и погнали к Бугу. Люди на первых порах еще перешептывались: «Надо что-то делать. Почему мы позволяем гнать себя, как стадо баранов?» Но со времене