— О, сосед! — уважительно сипит дядя Копл прокуренным голосом, и на его тонкой загорелой шее ходит вверх-вниз острый кадык. — Хорошо тебе: торопиться некуда. А вот меня ждут не дождутся грязные сапоги и пыльные башмаки… Покурим?
— Покурим! — отвечаю я, очень довольный.
Дядя Копл ставит на землю свой ящик, лезет в карман и, вытащив сложенную в несколько раз газету, ловко отрывает от нее прямоугольный клочок бумаги. Потом он сует руку в другой карман потертых галифе и долго елозит там пальцами, сгребая табачок. Мне всегда кажется, будто у него в кармане бегает маленькая мышка, которую он хочет ухватить непременно за хвост. Наконец он вытаскивает жменьку махорки, бережно раскладывает ее в бумажном желобке, скручивает цигарку, заламывает ее конец и, облизнув шов, закуривает.
— Ох и зла же моя махорочка! — говорит он, выпустив разом изо рта и из носа клубы сизого дыма. — Не то что ваши папиросы-шмапиросы…
После работы дядя Копл обязательно заглядывает к Грузину. В «киношные» дни двери у дяди Гриши не закрываются. Почти все мужчины, прежде чем зайти в клуб, сначала «отмечаются» у дяди Гриши, а уж потом идут смотреть кино.
Что это значит? Это значит, что у Грузина всегда можно выпить стаканчик доброго молдавского вина да еще закусить, — если тетя Соня в настроении, — ломтиком пастрамы. Потому-то чистильщик и заходит каждый вечер к дяде Грише — «отмечается». А как «наотмечается» вдоволь, станет посреди улицы и давай кричать:
— Вы, наверное, думаете, что, кроме грязных штиблет, Копл ничего не видит? Ошибаетесь, граждане хорошие! Я в лица смотрю! Они все живые!
Дядя Копл живет одиноко, в маленьком домишке, замызганном, как штиблеты, которые ему приходится чистить на базаре. У него никто не бывает, и даже тетя Рива, знающая о каждом жителе нашей махалы все и еще чуть-чуть, может рассказать про дядю Копла не больше, чем другие женщины, которые, сидя по вечерам на лавочке, перемывают кости соседям.
— Копл-чистильщик? Одинок, бедняга, как бог!
— Кожа да кости!
— Зато душа золотая…
— Все они золотые! Полюбуйтесь, еле на ногах стоит!
Мне хорошо с дядей Коплом. Когда мы вместе, я перестаю быть маленьким, а дядя Копл — большим.
Однажды я, как обычно, поджидал соседа у калитки. Стоял и думал: раз уже стою, почему бы мне не зайти к нему? Толкнул дверь, она открылась. Я вошел в коридор, и вдруг сзади щелкнул замок и стало темным-темно. Ни зги не видно, хоть караул кричи.
Вообще я ужасно боюсь темноты. Мне сразу представляется, как из всех щелей выползают страшные чудища с крысиными хвостами и длиннющими зубами. Еще я боюсь Черной Руки. Мне про нее рассказал по секрету мой друг Мишка Ворона. Ночью, когда люди спят, Черная Рука вылезает из норы и душит маленьких детей. После Мишкиного рассказа я несколько ночей не мог спать: только закрою глаза — и сразу вижу Черную Руку, похожую на толстую змею из «Тарзана», только вместо головы у нее торчат во все стороны хищно изогнутые пальцы с острыми когтями. Я с криком вскакивал и пускался скакать по дому — точь-в-точь наша коза.
— Ребенка сглазили! — пугалась бабушка. — Авром, что же ты спишь? Скажи заклинание!
В темном коридоре у дяди Копла мне стало страшно, как никогда в жизни. Я почувствовал, что мои губы мелко задрожали — вот-вот расплачусь.
— Кто там?
Впереди открылась дверь, и в светлом проеме вырос дядя Копл.
— О, сосед! Что же ты стал в коридоре? Входи!
Я влетел в комнату как угорелый.
— А я, понимаешь, лежу себе и думаю, кто это там пожаловал. Воровать, так у меня много не наворуешь.
Он улыбнулся и сел на узкую железную кровать. Она жалобно скрипнула: «Ой, тяжело!»
— Понимаешь, сосед, вчера у Грузина хватил я, видать, лишнюю каплю…
Дядя Копл вздыхал и почесывался под мышками, а я между тем, стоя посреди комнаты, разглядывал его убогое жилье. Из-под кровати выглядывал ящик со щетками, у окна громоздился неуклюжий стол; под одну из ножек была подложена круглая коробочка с ваксой. По рваному краю початой консервной банки разгуливала серая муха с красноватой головкой и, похоже, совсем не боялась поранить брюшко.
— Садись, гостюшка! — спохватился дядя Копл и подставил мне табуретку. — По правде говоря, я уже забыл, как гостей принимают. Да, совсем из головы вылетело! У меня ведь есть баночка айвового варенья! Один клиент расплатился…
Продолжая говорить, он вышел в коридор, туда, где еще минуту назад у меня пятки чесались от страха.
— Любишь варенье? Все дети, я знаю, любят варенье.
Лампочка на крученом шнуре, усеянная черными точечками, точно булка маком, паутина в уголках голых стен — вот и вся мебель. Только висит над кроватью пришпиленная кнопкой фотокарточка.
— Есть такое дело! — дядя Копл вернулся с баночкой в руках. — Сейчас будем пировать.
— А там у вас кто? — спросил я. — Там, на карточке…
Дядя Копл бережно поставил варенье на стол и принялся всматриваться в фотографию, будто впервые увидел ее.
— Это? Один мой знакомый…
Помню его лицо. Молоденький солдат. Пилотка набекрень. Щеточка длинных усов. Лихой вояка!
В комнате было тихо. Серая муха с красноватой головкой, жужжа, как истребитель, вилась над банкой с вареньем.
— Узнаёшь? — усмехнулся дядя Копл. — Это я и есть. В сорок четвертом, после госпиталя.
Война… Это слово для нас, детей тех лет, звучало как-то по-особенному притягательно. Когда мы произносили его, оно таяло во рту, как леденец. И марши, марши Победы!
Война-войнушка… есть ли на свете игра зажигательнее? Каждая палка стреляет, надо только закричать: «Тра-та-та-та!» Один падает раненый, другой — убитый. Но вот мама кричит: «Хватит! Марш домой!» — и войне приходит конец. Раненый тут же становится здоровым, а убитый — живым. Наша война, война мальчишек, была и останется самой бескровной из всех войн на земле.
Сидя на краю кровати, дядя Копл сворачивал очередную цигарку и рассказывал тихо, словно самому себе:
— Жили мы в Балте… есть такое местечко на Одессщине. Жили не тужили, растили детей. У нас с Зиночкой их было, нивроко, трое — Дора, Маня и Левочка…
Он закурил и вытолкнул изо рта кончиком языка крошку махорки.
— Говорю, жили-радовались. И было отчего. Старшая моя, Дорочка, уже заканчивала восьмой, Манечка — пятый. А Леву-мизинчика в школу собирали. Если бы не война…
Дядя Копл замолчал, беспокойная косточка кадыка на худой шее вдруг остановилась, точно он ею подавился. Но вот затянулся, закашлялся, и она снова задвигалась под смуглой кожей — вверх-вниз.
— Ох и зла же моя махорочка!..
Он разогнал рукой дым, и я увидел его лицо. Он был очень похож на своего «знакомого» с фотокарточки.
— А знаешь, ведь я был разведчиком. Помню, привели как-то с ребятами в роту «языка». Длинный такой фриц, тощий. Его так и трясло от страха, только два слова мог выговорить: «Гитлер капут!» Ну вот, стоит он и дрожит, а командир ко мне: «Выручай, товарищ сержант! Говорят, еврейский и немецкий почти что один язык. Помоги допросить пленного». — «Если надо, — отвечаю, — значит, надо». Спрашиваю фрица по-нашему, по-человечески: «Жить хочешь, мать твою?» А он отвечает: «Гитлер капут!» Понял, зараза, дошло! Веду допрос дальше: «Кто ты есть, из какой части?» Он как застрочит, я даже рот разинул. Командир спрашивает: ну что, мол, что он говорит? «Он говорит, — докладываю, — что Гитлеру капут». — «Это мы и без тебя поняли. А дальше, дальше то что?» — «Дальше? Понимаете, товарищ капитан, эти проклятые фашисты нам весь еврейский испоганили…»
Я засмеялся, и дядя Копл тоже.
— А потом?
— Потом… — повторил дядя Копл. и его лицо поскучнело, стало привычным, теперешним. — Потом контузия, четыре месяца по госпиталям…
Табачный дым повис над нашими головами, клубясь, как тяжелая туча. Мне казалось тогда, что вот-вот польет дождь, горше и злее махорки дяди Копла.
— Ну, демобилизовался вчистую… поехал домой. Только дома у меня, оказывается, уже не было.
— Как это — не было?
— А так, сосед, что вся моя семья погибла в гетто. От голода умерли все…
Тлеющий уголек цигарки жег ему губы, но чистильщик обуви дядя Копл боли не чувствовал.
На следующую ночь я видел сон: дядя Копл сидит за своим колченогим столом и вместе с ним — его дети, Дора, Маня и Левочка. На столе стоит огромная банка айвового варенья, и дети едят его большими ложками. Они перемазали лица и руки, но дядя Копл не ругает их. Наоборот, он кажется очень довольным. «Понятное дело, — подмигивает он мне, — все дети любят варенье…»
С рассвета до поздних сумерек разносится по нашей улице веселый перезвон: «гдзинь-гдзинь». Это работают в своей кузнице два брата — Рувим и Яков. Как огромное огнедышащее чудище, пышет жаром горн, а возле него, освещенные его адским светом, в длинных кожаных фартуках, надетых на голое потное тело, трудятся не покладая рук два богатыря. Однажды я, осмелев, заглянул к братьям, и в лицо мне ударил резкий запах тлеющих углей и раскаленного железа, настоянный на человеческом поте.
— Как поживаешь, малец? — обернулся ко мне Рувим. Не дожидаясь ответа, он схватил длинными клещами железную заготовку и сунул ее в жар. — Еще играешь на своей гармошке? Гляди, мы тоже играем!.. — И он крикнул брату по-молдавски: — Дзи, мэй, «а фрейлэхс»! Давай!
Яша поплевал на ладони, подошел к горну и, взявшись за ремень мехов, начал «дзи́мать». Со свистом растягивались и сжимались мощные мехи, и робкое синеватое пламя, гулявшее над подернутыми пеплом угольками, вдруг ожило. Рыжие языки вились, переплетались, кружились, выбрасывая под полог шатра тысячи золотых искр.
— Гайда, гайда!
— Дзи, мэй! Дзи, мэй! — подхватывал Рувим.
Ловким движением он вытащил из пламени раскаленную добела полоску железа и уложил ее на наковальню.
Яша оставил ремень в покое и взялся за большой тяжелый молот.
Гдзинь-гдзинь!
— Гайда, гайда!
— Дзи, мэй! Дзи, мэй!
Кузнецы играют, железо поет, молот танцует…