Ступени к чуду — страница 34 из 59

— Правда, правда, — кивал Ицик.

— Папа, мама и мы сидим в комнатушке. Сидим как пришибленные и ждем. Спать? Какое там спать? Глаз не можем сомкнуть! Только Фейгу сморило у мамы на руках. И вдруг на третий день, посреди ночи, — страшный взрыв…

— Да-да, — снова подтверждал Ицик. — Фейга проснулась и заплакала.

— Папа, — вспоминала дальше Белла, — стоит ни живой ни мертвый, только два слова повторяет: «Наконец, наконец!» Он сразу понял, что немцы взорвали мост через Днестр.

Фима придвигался ближе к отцу, прижимался к его руке.

— Несколько часов после взрыва стояла такая тишина, что можно было сойти с ума. Начало светать. «Знаешь, что, Суреле, — говорит папа маме, — ты оставайся здесь, с детьми, а я пойду посмотрю, что делается на улице». Мама как закричит: «Никуда не пущу! Мало горя мы пережили? А если с тобой, не дай бог, что-то случится? Не пущу, Хаим!»

Белла замолкала. Мягкими подушечками пальцев она подбирала крошки возле тарелки и скатывала из них шарик.

— А папа, покойник, — ее голос чуть дрожал, — даже не хочет слушать маму. «Хватит! — кричит, — Кто мы, в конце концов, люди или мыши?»

— Да-да, я тоже хотел бежать вместе с ним, — подтверждал Ицик, — но мама схватила меня за руку.

— А вскоре, — вступала в разговор Фейга, — распахнулась дверь, и папа с сияющими глазами (я как теперь вижу его лицо) кричит: «Дети мои! Что вы сидите здесь взаперти? Наши пришли! Наши!»

Ицик открывал рот, словно хотел что-то добавить, но в последний момент запинался, брал со стола бутылку, наливал себе полный стаканчик и быстро, залпом, точно кто-то подгонял его, выпивал.

В жизни Фима не видел, чтобы отец так пил вино.

Минуту держалась какая-то напряженная тишина, потом Белла тихонько, с легким упреком в голосе, говорила:

— Что ты так глотаешь?

И все за столом разражались внезапным хохотом.

Этими словами начиналась обычно история, происшедшая в горькие времена гетто. Фимы, конечно, тогда еще не было на свете, но каждый раз, когда он слышал эту печальную историю, ему казалось, что он пережил ее вместе с отцом, с тетками, с покойными дедушкой Хаимом и бабушкой Сурой.

Да, беды, если не сламывают человека, делают его сильнее, и потом, оглядываясь назад, он даже в самых страшных годах, пережитых им, отыскивает целительную капельку смеха, минуту счастья — ту надежду, которая помогла ему выжить.


Спросил юноша у старика:

— Зачем вы идолам поклонялись?

— Если бы ты жил в том поколении, ты ухватился бы за край облачения идольского и за идолом бежал бы.


Они жили в гетто. Тесная комнатушка, которую занимал Хаим Риман со своей семьей, была больше похожа на хлев для скотины. Холод, голод и горе дневали и ночевали в сырых углах этой комнатушки, где, казалось, навечно осел застойный запах плесени и человеческого пота.

В начале зимы Ицик заболел. Свечка еле теплилась, высвечивая кучу грязных тряпок, под которыми лежал Ицик и откуда слышался его слабый дрожащий голос:

Утомленное солнце

Нежно с морем прощалось,

В эту ночь ты призналась,

Что нет любви…

— Горе мне! От жара поет… — Сура положила на горящий лоб сына мокрый платок. — Господи, за что нам все это?

Она повернула голову к мужу и убитым голосом спросила его:

— Хаим, куда убежала Белка? Ведь теперь нельзя: уже ночь… Не дай бог, поймают.

Хаим молчал. Стоял, опустив голову, — руки беспомощно брошены вдоль тела. Он напряженно вслушивался в пение сына.

Скрипнула дверь. Язычок огня заметался — вот вот погаснет, и все вокруг окутает холодный мрак.

— Здравствуйте, — послышался вдруг чужой спокойный голос. — Где ваш больной?

Хаим вздрогнул и оглянулся.

Невысокий человек в шляпе и пальто с каракулевым воротником стоял рядом с Беллой. В левой руке он держал саквояж.

Белла показала на слабо освещенный угол, где на нескольких прогнивших досках лежал ее больной брат.

— Он там, доктор.

Это слово прозвучало как нечто необычное, невероятное, как звучали бы слова «жизнь», «хлеб», «свобода».

— Больной — и так красиво поет?

Гость подошел к куче тряпья, наклонился. Неверный свет озарил его лицо.

Только тогда Хаим узнал в нем главного врача городской больницы, где он, Хаим, лежал до войны целый месяц с воспалением легких.

— Доктор Науменко? Вы пришли… сюда?

— А почему я не должен был прийти, товарищ? — врач опустил руку на плечо Хаима. — Как зовут вашего молодого человека?

Больной с трудом открыл глаза.

— Ицик, дитя мое, — наклонилась к нему Сура. — Белка привела доктора, очнись.

— А ты, парень, поешь не хуже Утесова. Это тиф тебя так вдохновил?

Науменко расстегнул пальто и, сняв шляпу, огляделся: куда бы ее пристроить?

— Дайте мне, пожалуйста, — как бы извиняясь, попросила Белка. — Я ее подержу.

От тесной шляпы по седым волосам доктора пролег полоской рубец. По обе стороны широкого, как у льва, носа, врезались в кожу глубокие морщины. На выбритых щеках сизым налетом лежала сеть кровяных жилок.

Осмотрев Ицика, Науменко выпрямился.

— Тиф, как и следовало ожидать. Все гетто болеет. А с лекарствами, сами знаете, никак. Возьмите пока хоть это…

Он выложил на ладонь Суры три пакетика с порошками.

— Будем надеяться на молодость вашего Шаляпина и на вашу национальную выживаемость.

Всю зиму доктор Науменко, рискуя жизнью, приходил по ночам из города к больным евреям. Лечил он не только Ицика. Время шло, отсчитывало дни и ночи гетто, где живые устали оплакивать мертвых, а мертвые перебивали друг друга у престола божия, прося о милосердии для живых. И все же, несмотря ни на что, жизнь пела свою вечную песнь, и измученные люди под желтыми звездами до последнего вздоха с надеждой прислушивались к ней.

Ицику стало лучше. Временами он пытался подняться, у него появился бешеный аппетит. Это, конечно, радовало мать, но в то же время и пугало: она не могла без боли в сердце смотреть, с какой жадностью глаза ее голодного сына устремлялись к плите. В маленьком прогоревшем чугунке Сура изо дня в день варила единственное блюдо: мамалыгу — их завтрак, обед и ужин разом. Ой, как долго варилась эта мамалыга и как быстро ее съедали! Прежде чем семья садилась за стол, Сура давила пару зубчиков чеснока, потом сдабривала свое варево несколькими капельками прогорклого масла, и это уже называлось у нее «мамалыга с каплуном».

Во время еды у Ицика алчно блестели глаза, он завистливо заглядывал каждому в рот. Ему казалось, что все едят больше, чем он. Однажды он не выдержал и прикрикнул на Беллу:

— Что ты так глотаешь?!

Эта история, как и многие другие воспоминания о гетто, где любой день мог стать для его обитателей последним, врезалась в память Фимы вместе с тяжелыми вздохами, которые слышались за праздничным столом, с покрасневшими влажными глазами, которые гости прятали друг от друга, с едким дымом дяди Яшиных папирос…

— Теперь можно смеяться, — вздыхала тетя Белла. — О господи, разве все это перескажешь!

Она склоняла голову на плечо брата и тихо запевала:

Утомленное солнце…

Когда еврейские женщины в плену должны были родить, они ушли в поля и там, под яблоневым деревом, принесли в мир детей. И бог послал им доброго ангела, которым принимал младенца, купал и пеленал его, а потом, как добрая кормилица, питал его медом и маслом.

Как только враги об атом проведали, они пришли в то место, чтобы убить всех новорожденных. И случилось чудо. Земля поглотила детей. Тогда враги распахали поля, но детям это не повредило: как молодые побеги, всходили они из земли и толпами, живые и невредимые, возвращались к своим матерям.


«Дорогой Фима!

Прежде всего хочу поблагодарить за поздравления с моим днем рождения. И хотя я получил твое письмо месяца на полтора позже, чем следовало, оно все равно было для меня как привет из юности, и я почувствовал себя счастливым.

Да, в дверь моей жизни постучало двадцатипятилетие, и первые слова его были: „Ну, чем похвастаешь?“

К сожалению, пока нечем.

Недавно я вернулся из Натании, где нам хотелось бы жить после ульпана. Квартиру, возможно, дадут быстро. Труднее будет с работой. Во-первых, я еще не знаю как следует языка, во-вторых, — работать абы как и не по специальности тоже не хочется. Я все-таки инженер, и думаю, неплохой. Ты стал писателем, тебе — легче.

Родители считают, что я не прав и что надо хоть где-нибудь зацепиться, чтобы иметь надежный кусок хлеба. Отец уже нанялся (здесь не устраиваются, а нанимаются) недалеко от ульпана к одному хозяйчику. Работает где придется, сколько велят и куда пошлют. Оказывается, пенсию он пока получать не может, потому что мужчины здесь выходят на пенсию в шестьдесят пять. Так что придется ему подождать три года.

Что еще? Прочитал несколько нашумевших книг, в том числе „Доктора Живаго“. Книга трогательная, лирическая, но в общем скучноватая. Никак не пойму, из-за чего у нас (у вас) в свое время подняли такой гвалт. Хожу в кино: тут показывают фильмы с русскими титрами. Смотрел „Приговор“ с Жаном Габеном и Софи Лореи. Понравилось. Почему я тебе об этом пишу? Сам не знаю. Если помнишь, в студенческие годы мы часто делились друг с другом своими впечатлениями.

Скоро пасха (в здешнему — Пайсах), и к нам в ульпан приехал ради такого случая лектор в ермолке. Рассказывал массу интересных вещей, но с таким важным и непререкаемым видом, что я чуть не расхохотался. Не берусь судить о том, что он говорил: я всю жизнь, ты знаешь, был далек от всего этого — бог вокруг и внутри нас, синагога и суббота как спасителя нации. Лишь теперь надо бы хорошо подумать и во всем разобраться.

Ты спрашиваешь, есть ли у меня новые друзья. Недавно познакомился с двумя парнями, тоже на Союза: Янис из Риги и Лева из Одессы. Целый вечер провели вчетвером — с гитарой. Говорили о разном. Интересные, надо заметить, судьбы. Янис, хотя и моложе меня, просто помешан на религиозной идее. Он верят, что возвращение к богу Авраама спасет все человечество от ядерной бомбы. Потому и приехал сюда, а после ульпана надеется поступить в университет имени Бар-Илана в Рамат-Гане.