Зашипело и взвилось над бочкой с водой белое облачко пара. Вода вспенивается, злится, словно хочет выплюнуть канувшее в нее железо. Но вот она стихает, смиряется, только редкие пузыри пускает…
— Ну? Как тебе наш «фрейлэхс»? — спросил Рувим и вытер со лба пот.
Яша между тем подошел к бочке и извлек на свет блестящую серебристую подкову.
— Держи, малец. Люди говорят, подкова приносит счастье…
Я прижал подарок к груди. Еще не остывшая подкова впитала в себя запах раскаленных углей и пота. Наверное, так пахнет счастье.
На улице было солнечно, и мне казалось, что не подкова, а весь мир у меня за пазухой. Но еврейские истории, как заметил Шолом-Алейхем, кончаются большей частью печально. Добежав до заброшенного колодца, я на минутку остановился: уж очень хотелось мне еще раз полюбоваться на подкову. Вода в колодце давно заросла зеленой ряской, из черной дыры тянуло гнилой сыростью. Колодец не раз собирались засыпать — от греха подальше, — но все руки не доходили. Мой друг Муся однажды чуть было в него не угодил, но чудом удержался на краю и со страху завопил: «Тону!»
Я бросился к его маме.
— Тетя Дина! — кричал я не своим голосом. — Ваш Муся… в колодец провалился… чуть-чуть!
Последних слов Мусина мама не расслышала. Как подкошенная, она упала без чувств…
Я уже сунул руку за пазуху, как вдруг услышал сзади:
— Что ты там прячешь, а?
От неожиданности я вздрогнул и, оглянувшись, увидел перед собой большой живот. Запустив руки в бездонные карманы плохо застегнутых брюк, надо мной высился дядя Арон, столяр и стекольщик. Его линялая рубашка была вся обсыпана опилками, из нагрудного кармана выглядывал стеклорез (мы называли его «алмазом»), а за правым ухом торчал огрызок химического карандаша.
Вид у дяди Арона всегда был заспанный, помятый. Казалось, он даже на ходу умудряется спать.
Женщины на лавочке говорили:
— Арон-стекольщик? Совсем опустился.
— Он зол, кажется, на весь мир.
— Всем недоволен: то ему не так, это не этак.
— Ему что «здрасте», что «иди к черту» — одно и то же.
Красные сонные глазки дяди Арона смотрели на меня в упор.
— Я тебя спрашиваю: что ты там прячешь? — повторил он с угрозой.
Я вытащил из-за пазухи подкову.
— И где ты уже свистнул эту железку?
— Почему свистнул? Мне подарили… в кузнице. Люди говорят, что подкова приносит счастье.
— Хе-хе… хорошенькое счастье. Кто говорит? Дураки говорят… Ты мне пейсы не крути. Где украл?
— Я… я не крал. Мне дядя Яша дал…
— Чего ревешь? Тебя что, лупят? — дядя Арон подкинул на ладони подкову, словно взвешивая ее. — Тоже мне умники, нашли игрушку для сопляка.
Он своей большой заскорузлой рукой стал запихивать подкову в карман. Она не лезла, цеплялась заусенцами.
— Что вы делаете? Отдайте!
— Чего-о? Разбежался! Чтобы ты потом этой железякой кому-нибудь голову пробил?..
Я вцепился в его карман.
— Отдайте! Я не вор! Вы, вы вор!
— Ах ты байстрюк! — рявкнул стекольщик, и моя серебряная подкова, блеснув в последний рва на солнце, канула в черную глубину колодца.
И поныне, верно, лежит на илистом дне выкованный на моих глазах кусочек счастья.
Теперь я расскажу вам немного о нашем доме, потому что, не будь нашего дома, не было бы и моего чердака, а не будь моего чердака…
Почти каждое лето наш дом перестраивался, а начиналось все с чудного слова «ремонт».
Ремонт!..
Стены в трещинах!
Печка дымит!
Крыша течет!
Пол скрипит!
И слово «ремонт» звучит в устах моих родителей, как «геволд» — «караул»!
Главный строитель в нашей семье — мама. Но это не значит, что мама сама строит. Нет, она только заваривает всю ремонтную кашу, как говорит дедушка, а расхлебывать ее приходится папе. Еще зимой он «договаривается с мастерами» — с двумя цыганками, которые будут обмазывать стены глиной, с печником дядей Мотлом и плотником по прозвищу Агрес — Крыжовник.
Агрес — мамин земляк. До войны, когда меня еще на свете не было, мама с дедушкой и бабушкой жила в местечке Маркулешты. А в Маркулештах, говорит бабушка, у всех было все свое, даже прозвище.
Стоит плотнику переступить порог, как бабушка спрашивает его:
— Ты еще не забыл, Агрес, наше местечко?
— Бог с вами! Как можно?
И они, перебивая друг друга, начинают вспоминать. Я играю в сторонке, но не пропускаю ни одного слова. Порой мне даже кажется, что и я жил в Маркулештах и что я, так же как и они, хорошо знаю Якова Хромого, Меера Рыжего, Лейку Неряху…
Еврейские местечки Бессарабии! Сколько раз на дню вспоминали вас… с улыбкой, со вздохом. И у каждого свое, неповторимое местечко, лучше которого нет в целом мире. Ваши имена срывались с людских губ, как желтые листья с деревьев в конце октября.
Еврейские местечки Бессарабии, опавшие листья! Вы еще живы по сей день — в памяти, в сердцах, в поговорках и шутках, в бесчисленных историях о мудрецах и глупцах. Маркулештские, рашковские, оргеевские, атакские, теленештскае…
Агрес, говорит дедушка, из той породы плотников, что сначала пилят, а уж потом меряют. Не раз Агрес повторял:
— Чуть больше отпилил? Так я приштукую кусочек. Чуть меньше? Так я отпилю. Я ведь плотничаю, а не обрезанием занимаюсь…
Кто настоящий мастер, так это печник дядя Мотл.
Женщины на лавочке:
— Мотл-печник? Где вы еще найдете такого второго?
— В каждой печке он оставляет кусочек души.
— Одна беда — вино…
— Да, любит он таки заглянуть в бутылочку.
В те дни, когда дядя Мотл «заглядывал в бутылочку», он у нас не появлялся, и несчастная печь стояла, как сирота, и, кажется, думала про себя: «Почему я так одинока?» Когда же печник наконец приходил и брался за работу, было на что посмотреть. Кирпичи так и порхали у него в руках — куда там уличным чемпионам по лянге! Его молоточек с расплющенным клювом отбивал на каждом кирпиче чечетку. Молоточек пляшет, кирпичи ложатся на свое место, а печник знай себе мурлычет под нос:
— Яди-туди ширли-мирли ям-бим-бом…
Как-то раз дядя Мотл подошел к моему дедушке и почтительно спросил:
— Вот вы, реб Авром, умный человек, тору читаете. Так, может быть, вы мне растолкуете, почему они такие глупые?
— Кто они? — важно осведомился дедушка.
— Как кто? Они… женщины.
Из другой комнаты высунулась голова Агреса. Я тоже навострил уши.
— Видел я этой ночью такой сон… — дядя Мотл немного приподнял мятую кепку, забрызганную глиной, и мизинцем интеллигентно почесал темя. — Значит, лечу я по небу, точно ангел. И вдруг вижу: сидит на облачке такой из себя старичок и попивает с блюдца каву. Подлетел я к нему, сказал «здрасте» и спрашиваю вежливо: «Кто вы будете?» — «Что, не узнаёшь?» — говорит он. Я смотрю на него, крыльями пожимаю, а он возьми да и скажи: «Ай, реб Мотл! Ведь я — твой бог». Я так и застыл на месте, как истукан: «Что вы говорите? Никогда бы не подумал!» — «Ах, так? — отвечает он. — Тогда пойдем со мной, я тебе что-то покажу…» Ну вот, тащусь я за ним, как кобель за сукой…
— Реб Мотл! — вспыхивает мой дедушка, испуганно косясь на меня. — Постеснялись бы…
— А что я такое сказал? Послушайте лучше, что было дальше. Идем мы себе, идем и приходим на большое поле. «И куда же вы меня привели?» — спрашиваю моего старичка. «Это, — вздыхает он, — святое место. Сюда каждую ночь прилетают на покой ваши души…» Только тут я заметил, что все вокруг уставлено керосиновыми лампами.
— Почему именно керосиновыми? — вмешивается Агрес, уже целиком войдя в комнату.
— Имей терпение, не торопись!.. Я его как раз и спрашиваю: «Что за иллюминация?» — «Это, сын мой, и есть ваши души. Каждая лампа — душа человека». — «Почему же тогда одни лампы горят ярко, другие — тускло, а третьи вообще погасли?» — «Ой, реб Мотл, — вздыхает старичок, — в том-то и дело, что одни души пылают, другие теплятся, а третьи…»
— Реб Мотл! — вскидывается дедушка. — Что вы такое плетете? Как у вас только язык поворачивается? Даже Моисей не видел бога в лицо!.. — дедушкины щеки покрываются пятнами.
— Ничего-ничего, реб Авром, во сне все бывает! Слушайте дальше. Смотрю я на моего старичка, а сам дрожу от страха. Но ничего, взял себя в руки и говорю: «Готеню, бог ты мой, раз уж мне суждено увидеть тебя воочию, так будь добр, покажи мне мою лампу и лампу моей Малки». — «Нет ничего проще!» Смотрю — горит-играет мой фитилек под розовым абажуром с бахромой, а рядом плошка чадит-потрескивает. У меня даже сердце зашлось. «Всемудрый и всемогущий! Как же так? Ты себе попиваешь каву на облачке, а дела твои здесь, в небесах, идут не лучше, чем у нас, на земле. Как можешь ты допускать, чтобы я, пропащая душа, недостойный пьяница, горел ярким пламенем, а святая моя Малкелэ, мать троих детей, угасала у тебя на глазах?»
— Ай да молодец! — Агрес хлопает дядю Мотла по плечу. — Правильно! Так его, так!
— И тут я вижу, — продолжает дядя Мотл, — отвернулся от меня господь: стыдно стало. И приходит мне в голову мысль — а что если, пока он не смотрит, подлить чего-нибудь в плошку моей Малкелэ? И то дольше гореть будет… Керосина, сами понимаете, под рукой не было, но я долго не думаю, расстегиваю свои белые подштанники и…
— Все! Хватит! — выстреливает дедушка. — Это уже, реб Мотл, мерзость… гадость!
Хлопнув дверью, он выбегает из комнаты, забыв про меня.
— Ну вот… — дядя Мотл растерянно разводит руками. — Реб Авром, кажется, на меня обиделся. Иди знай…
Он делает шаг к своей печке, но Агрес хватает его за рукав.
— Постой! А дальше? Дальше-то!
— Дальше… — нехотя отвечает печник. — Дальше я проснулся от ее крика: «С ума сошел, разбойник?!» Глупая женщина. Я ради нее готов обмануть самого господа бога, продлить ей хоть немного дни, а она…
Агрес заходится от смеха, хватается за живот, руками машет, словно тоже хочет, как дядя Мотл, улететь в небо…
— Ты хоть не забыл утром поблагодарить бога за то, что он вернул тебе душу?