Щепоть земли — частица исчезнувшего мира, где остались под водой могилы всех его предков, от Адама до Лемеха. До последнего дня Ноях упорно возделывал клочок земли. Поле давало ему силу для жизни, а он поддерживал жизнь поля. Он — и земля. Они слились в одну плоть с единой душой, и душа эта вобрала в себя историю предыдущих поколений, их язык, обычаи, опыт и уклад. Неужели Потоп уничтожил все это?
Нет, не в каюты, не в клети, не в клетки должен был он заглядывать, надеясь отыскать это «что-то», а прежде всего — в себя. Сохранил ли он хоть глоток того первого вдоха, которым творец оживил Адама и сделал его человеком?
— Ах, Мудрец, Мудрец, — сетовал Ноях, — если бы мы чаще заглядывали в себя, не случилось бы то, что случилось. Сыны Неба прилетели и улетели, но мы-то — мы были здесь!
Он всматривался в горсточку земли, которая все больше напоминала ему золу, и вдруг понял, что воды Потопа разделили надвое его душу и та часть, которая была повязана с прежним миром и с прежней жизнью, навсегда осталась там: земля не отпустила ее, приняла в свои недра, как трясина из его сна.
Он подошел к узкому отверстию, прорезанному в кровле ковчега, в последний раз прижал землю к сердцу и выбросил ее в темноту жестом отпущения, словно хотел развеять по водам этот прах, этот пепел — все, что оставалось у него от былой жизни.
Прежде чем погасить свечу, он снова провел рукой по столбу с зарубками, прощупывая подушечками пальцев каждую отметину. Они складывались в длинную вертикальную строку, кратко излагавшую историю Потопа.
Серебряные звуки, доносившиеся из Успокоителя, напомнили Ра те часы, когда в астролете «Байс» собирались у Оазиса юноши и девушки его поколения. Девушки пели:
Голубая планета моей мечты, моих снов,
Ты и после пробуждения не даешь мне покоя,
И что бы я ни делала, о чем бы ни думала,
Ты всегда в моем сердце,
Я тебя не могу забыть…
Юноши обычно окружали Роша и слушали его притчи. Однажды он рассказывал, перебирая четки:
«Сотворен был только один человек. Это должно было служить указанием, что:
тот, кто губит хотя бы одну человеческую душу, разрушает целый мир, и кто спасает одну душу, спасает целый мир; не может один человек возгордиться перед другим человеком, говоря: мой род знатнее твоего рода; каждому человеку следует, помнить, что для него и под его ответственность сотворен мир».
— Рош, — спросил Ра, когда тот замолчал. — Может, где-нибудь есть еще другая планета, похожая на Голубую?
— Нет, ни одна планета ни в одной галактике, — решительно ответил Рош, — не может сравниться с нашим древним Домом.
— Но ведь ты учил нас, что в мире все совершенно и каждая планета по-своему неповторима. Должна же она рано или поздно повториться, если Вселенная действительно бесконечна!
Ра выделялся среди других юношей своей статью и красотой: волосы его были белы, как отражатель света, установленный на корпусе «Байса», а глаза сияли даже помимо его воли. Рош смотрел на него с невольным восхищением. И он когда-то был молод, и его, так же как Ра, тревожила судьба племени Странников. Он готов был умереть, лишь бы найти для своих собратьев покинутую некогда пристань. Но старейшины все реже соглашались на свободный поиск: «Довольно жертв! Тысячи храбрых юношей отправлялись в путь, веря, что Голубая еще существует. Никто из них не вернулся…»
— Не может быть, — твердил Ра, — чтобы мы были одиноки в космосе. Я чувствую, есть люди, готовые протянуть нам руку.
— Разделяю твое чувство, Ра, но старейшины будут против.
— А ты? — Ра посмотрел на Роша в упор. — Ты-то за! Давай вместе убедим их! Ведь ты сам говорил, что нет такого, чего нельзя было бы постичь умом.
«Вот они, всходы моих семян, — думал Рош, — я сам их посеял».
— Хорошо, — сказал он, — попробуем.
В ту ночь Нояху приснилось много-много света, чистого и прозрачного, как вода в реке его юности. С неба, словно семицветный мост, падала к его ногам радуга. Ноях видел себя стоящим на склоне горы Лубар, и по земле, сверху донизу, стелились пышные зеленые кусты. Из кустов свисали янтарные грозди, и в каждой ягоде их, переливаясь, играло солнце. Очарованный Ноях смотрел на это диковинное растение, которому он, впервые после Адама, должен был наречь имя, и сердце его ликовало: он, Ноях, первый в новорожденном мире засадит его черенками своей души. Это будет воистину мирная земля, где звери опять будут жить в согласии и брат не прольет крови брата. Любовь и счастье будут царить на этой цветущей земле.
Люди — не одного ли дерева листья?
— В добрый час, — шептал он сквозь сон, — в добрый час…
У зеркалаРассказ
Рае
Суламифь проснулась среди ночи от томительного напева, раздавшегося в ее сне.
«Вот и пришел час», — подумала она.
Встав с постели, она зажгла свечу и как была, в длинной, до пят, рубашке, подошла к зеркалу.
Большое прямоугольное зеркало, запыленное тоской, напоминало запертую дверь, через которую ушли когда-то в вечность прошлые поколения.
Слабый обморочный свет свечи упал на поверхность стекла, вцепился в завесу тьмы, разодрал ее надвое. Старуха, похожая на высохшую яблоню, вдруг шагнула вперед, к Суламифи. Ее желтое сморщенное лицо походило на клочок пергаментного свитка, сохранившего лишь конец некой древней истории.
Суламифь стояла у зеркала, вглядываясь в пустые глаза старухи, словно в колодец, где не осталось ни капли воды. «Да, — кольнуло в сердце, — пришел час».
Испуганная тень вздрогнула, скользнула по потолку и забилась в угол комнаты. Старуха повернулась спиной к Суламифи и утонула во тьме.
Суламифь вернулась к постели и вытащила из-под изголовья кусок сложенного белого полотна.
Не впервые собиралась она в последний путь. Но где там — жизнь ее не отпускала. Она — женщина, мать — тянула за собой, как бечевщик, золотую нить поколений. Сколько раз эта нить рвалась, и кому, как не ей, надлежало терпеливо связывать исцарапанными в кровь пальцами разорванные концы, чтобы пить поколений вилась дальше! Сколько таких окровавленных узлов можно насчитать на этой древней нити! Тяжелые испытания выпали на долю ее детищ — ее плодов, то сладких, то терпких, которые зрели под ее сердцем долгие месяцы, прежде чем увидеть солнце. Суламифь хорошо знала цену материнским мукам и материнскому терпению. Но что может быть выше в этом мире той благословенной минуты, когда затрепещет между обессиленных коленей живой комок плоти и с искусанных губ сорвется самая святая молитва: «Мое дитя, мой бог!»
Суламифь развернула полотно, разорвала его на четыре части и, продев белую нитку в ушко иглы, принялась шить погребальные одежды. «Лучше всего вспоминать о прожитой жизни, когда шьешь саван», — подумала она.
Суламифь давно уже забыла счет своим годам, забыла, что время делится на дни и ночи, на недели и месяцы. Бывало, целыми днями металась она из угла в угол дома, перекладывая белое полотно с места на место, точно прятала его от самой себя. Даже ночью, во сне, ей не было покоя, и она одиноко бродила в стране видений.
Сегодняшний сон вывел ее на узкую тропинку, усыпанную еще горячим пеплом. Вдоль тропинки стояли с обеих сторон люди в белых одеяниях и держали в руках зажженные свечи. Пепел обжигал босые ступни Суламифи. Вглядываясь в бледные лица, она узнавала в них тех людей, с которыми делила некогда воздух и хлеб. Их уже давно не было на белом свете.
— Иди, Суламифь, — шептали они, не поднимая глаз, — иди, не оглядывайся…
И она шла, не чувствуя, казалось, ожогов пепла. Иди, не оглядывайся… Вдруг она услышала его голос. Он пел ту же песню, что и тогда, на винограднике, при первой встрече, когда они оба еще были молоды и красивы, как жизнь.
Суламифь остановилась в оцепенении. Неужели она прошла и не заметила его? А может быть — не узнала?.. Она не утерпела и оглянулась. Песня тут же смолкла. На том месте, где только что стояли люди со свечами в руках, теперь безмятежно паслись белые козы…
Суламифь шила погребальные одежды и размышляла: «В этот мир человек приходит нагим и беззащитным, хотя жизнь его ждет нелегкая. Когда же наступает последний час, он спешит приготовить себе саван. Видно, и там, на том свете, не легче…»
Игла в ее пальцах сновала, торопилась, как серебряная лодочка к последнему вечному берегу.
Пора было одеваться.
Суламифь снова подошла к зеркалу и едва не столкнулась лицом к лицу со старухой. Та уже высматривала ее: вся обнаженная, стояла она напротив Суламифи; тощие ребра, точно проржавевшие обручи, нависали над запавшим животом — опустевшим сосудом. Песня, птица юности, всматриваясь и вслушиваясь, тихо парила над их головами.
— Скажи мне, желанный мой, — шептала Суламифь, — неужели эта старуха все забыла? Неужели ее память вытекла вместе с выплаканными слезами?
Старуха молчала. Споро и деловито, как опытная плачея, она натянула на ноги Суламифи широкие шаровары.
— Напомни ей, любимый, те сладостные песни…
— О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! Глаза твои голубиные под кудрями твоими; волосы твои, как стадо коз, сходящих с горы Галаадской.
Потом старуха набросила на плечи Суламифи длинную рубаху и туго перевязала ее пояском: этот узел уже не придется развязывать.
— Как ты прекрасна, как привлекательна, возлюбленная, своей миловидностью! Этот стан твой похож на пальму, и груди твои — на виноградные кисти.
— Неужели, любимый, кровь в ее жилах так остыла, что даже жар твоего семени не может ее отогреть?
Старуха молчала как каменная.
— Влез бы я на пальму, ухватился бы за ветви ее; и груди твои были бы вместо кистей винограда, и запах от ноздрей твоих, как от яблоков…
— Знай же, старая, — крикнула Суламифь, — карманов нет в моем саване: я и песчинки с этого света не унесу! Но как мне расстаться с памятью о тех волшебных ночах, которые вобрали в себя свет его глаз, запах его волос, восторги нашей любви?..