Ступени к чуду — страница 5 из 59

Дядя Мотл досадливо сплевывает и берется за мастерок. Только работа у него что-то не ладится. Да и песенку свою про «ширли-мирли» он больше в этот день не поет…


Когда идет ремонт, интереснее нашего двора места нет. Там и тут вырастают горы кирпичей, песка, известки, соломы. Посреди двора месит босыми ногами глину молодая цыганка — киранда. Подол ее цветастой юбки подобран спереди и сзади и заткнут за пояс, так что высоко видны стройные смуглые ноги. Чуть выше правого колена прилипла золотистая соломинка. Цветные стеклянные бусы в три ряда равномерно подпрыгивают на ее шее и теряются в вырезе блузки. В ушах качаются серьги, похожие на два сердечка.

Не знаю почему, но я не могу оторвать глаз от соломинки.

Ее ноги вдруг останавливаются.

— Мэй бэе́те! — слышу я. — Вий ынкоа́че! Дэ-мь олеку́цэ де а́пэ![1]

Чего она хочет? Мне вспоминаются рассказы старого Барбиеру про то, как цыгане воруют детей. Я в эти басни, конечно, не верю, но все-таки страшно.

— А-пэ! — повторяет она, показывая пальцем на стоящее рядом со мной ведро, и поправляет локтем волосы.

Ага, значит, ей нужна вода, а подойти сама не может.

Я с усилием приподнимаю тяжелое ведро и подаю ей. Обняв его обеими руками, она подносит воду ко рту и жадно пьет. Вода стекает по шее, по желобку, уходящему под блузку. Киранда выглядывает из-за ведра, косится на меня лукавым смеющимся глазом.

— Густоа́сэ-й апэ. Че те уйць аша́ ла ми́не, бэете?[2]

— Соломинка, — отвечаю я. — Соломинка прилипла…

— Так сними, — говорит она вдруг на чистом русском языке и почему-то воровато оглядывается.

Я делаю шаг вперед и увязаю в глине, даже не замечая этого. Моя рука, дрогнув, тянется к соломинке. Я чувствую тепло гладкой кожи.

В это мгновение на меня обрушивается поток холодной воды: негодная киранда окатила меня из ведра. Я стою мокрый до нитки, а ей смех:

— Ай, бэете, оф, бэете! Ха-ха-ха!

— Мэричи́ка, че фачь, нерушиноа́со![3] — раздается вдруг из-за угла дома.

— Ними́к, мама![4] — отзывается киранда невинным голосом и снова, придерживая подол, месит глину.

Я почти не понимаю по-молдавски, но мама — всегда и у всех мама. Жалко, что я не такой большой и красивый, как мой дядя Изя: я бы женился на Мэричике и мы бы с ней ускакали далеко-далеко…

До смерти не забуду эту соломинку.


Дедушка сидит за столом и с наслаждением уплетает свой любимый «цимес». Кажется, дедушкина длинная борода ест вместе с ним.

Каждое утро я просыпаюсь от его «мо́йде а́нy лифонэ́со хай вэка́им» — это дедушка так молится. Он стоит укутанный талесом, как простыней, и качается, словно засыпающая на ходу лошадь. Время от времени он заглядывает в старую книгу с пожелтевшими листочками. Когда дедушка нараспев произносит непонятные слова, он становится похож на волшебника. Однажды вечером, прервав молитву, — в небе над Бельцами как раз вспыхнула первая звезда, — он, кряхтя, полез в шкафчик, достал белый костяной рог, который он называет «шойфером», приставил его к правому уголку рта, зажал отвердевшими губами и затрубил: «Тта-а, тт-тта-а!» Я так и заслушался.

По субботам дедушка ходит в синагогу. Наверно, в синагоге очень интересно, иначе зачем бы ему так рваться туда? Тут должна быть какая-то великая тайна. Вот бы и мне… Но дедушка не берет меня в синагогу, он считает, что я еще слишком мал. Нет так нет… тогда дают себе совет.

Как-то к вечеру, когда дедушка надел свой субботний лапсердак и пошел со двора, я украдкой выскользнул из калитки вслед за ним. Синагога у нас недалеко, на улице Кишиневской. Но в тот день мне казалось, что дороге не будет конца. Дедушка не торопился, шагал себе ни шатко ни валко по улице и чинно кланялся знакомым. Мнеже приходилось все время прятаться за деревья и кусты, чтобы он меня, не дай бог, не увидел.

Наконец мы пришли. В сумрачном дворе синагоги толпились кучками люди и галдели на все лады. Казалось, они разговаривают не только ртом, но и всем телом, и руками, и носами, и бородами. В жизни я не видел столько бород сразу! Черные, седые, рыжие, пегие, длинные, короткие, клинышком, вилкой, лопатой… Двери растворились, и все бороды повалили внутрь. Я шмыгнул туда за ними.

Первым делом я отыскал глазами дедушку и — после всех моих ухищрений! — едва не столкнулся с ним. Он сидел почти рядом, уйдя с головой в свой молитвенник, и что-то бормотал. Вообще, все, кто были в синагоге, только и делали, что бормотали что-то себе под нос, и в воздухе стоял такой гул, точно пчелы роились. Неужели, спрашивал я себя, все эти старики сошлись сюда, чтобы вместе погудеть? Надо набраться терпения и ждать: ведь будет же что-то еще!.. И тут я почувствовал, что на меня смотрят. Оглянулся — увидел маленького сморщенного старичка (между прочим, без бороды!). Его красные слезящиеся глазки часто мигали, несколько рыжих волосков смешно торчали на мясистом носу, верхняя губа пряталась за нижней, а нижняя резко выдавалась вперед. Меня так и подмывало спросить: «Когда идет дождь, вам вода в рот не попадает?»

Между тем старичок нагнулся ко мне и шепнул:

— Чей ты будешь?

Я мотнул головой в сторону дедушки.

— Ага, значит, внучек реб Аврома! — и он больно ущипнул меня за щеку.

Потом старичок достал из кармана маленькую склянку и отсыпал на ладонь горсточку темного порошка. Я глазом не успел моргнуть, как его толстый нос со свистом втянул таинственное зелье. И без того морщинистое лицо сморщилось еще больше, а красные глаза превратились в узенькие щелки, залитые слезами. «Мммэ!» — только и выдавил он из себя.

Я остолбенел, а он тем временем снова отсыпал из склянки порцию порошка и поднес ладонь к моему носу.

— На, попробуй и ты… не жалко.

Недолго думая, я сунул нос в его подставленную ладонь и изо всех сил втянул в ноздри ее содержимое. Тут-то и началось. Мне показалось вдруг, что тысячи муравьев заползли в мой злосчастный носишко и страшно щекочут меня. Слезы так и покатились из глаз, рот скривился, и на меня напал вселенский чих. Все вокруг поплыло и закружилось…

Домой мы возвращались вместе с дедушкой. Он крепко держал меня за руку и всю дорогу отчитывал: «Сколько раз повторять — не суй нос куда не надо!.. А старый реб Йосл тоже гусь — кто дает ребенку нюхать табак? Старэ́ як малэ́…»

Весь вечер дедушка на меня сердился, а я терся у стола, за которым он, сидя в ермолке, читал молитвенник, и канючил:

— Дедушка, а дедушка, я больше не буду совать нос куда не надо…

— Ах, внучек, внучек, — вздохнул наконец дедушка. — Если бы человек знал наперед, куда надо, а куда не надо…

Он вдруг рассмеялся.

— А ты мне был хорош! Люди как люди, сидят, молятся, а мой умник расчихался на всю синагогу.

— Дедушка, а что это за странные буковки в твоей книге? Они похожи на маленьких черных овечек, правда?

Дедушка зачем-то велел мне надеть белую панамку, ту самую, которую дядя Изя купил на Бугазе, потом посадил меня к себе на колени и ткнул худым пальцем в раскрытую книгу.

— Скажи, внучек, «а-а-а-алэф»!

— А-а-а-алэф! — повторил я нараспев.

— «Бэ-э-эйс», «ги-имл», «да-а-лэд»…

Я так старался, так усердно повторял буквы, что вскоре охрип.

— На сегодня, я думаю, достаточно, — сказал дедушка, — у тебя уже глазки клеятся.

— Сейчас, дедушка, сейчас лягу. Только ты мне скажи сперва одну вещь.

— Какую же вещь?

— Зачем ты велел мне надеть панамку на голову?

Дедушка выпустил в бороду какое-то странное «гм-м» и, улыбнувшись, ответил:

— Затем, внучек, чтобы те черные маленькие овечки паслись подольше в твоей головке и не разбредались в разные стороны.

И он поцеловал меня в лоб. Я почувствовал на своем лице его мягкую, приятно пахнущую бороду. Так я и не узнал тайны. Наверно, дедушка прав: мне надо еще немножко подрасти…


Дедушка уже давно отобедал и ушел в свою комнату, а я все сижу и ковыряю вилкой в разваренной куриной ножке.

— Ох, едок! — вздыхает бабушка и начинает сама кормить меня. — Чтобы мои враги так ели, дрючок ты несчастный.

— Бобэ, — еле-еле выговариваю я набитым ртом, — расскажи сказку, мне легче будет жевать.

— Какую же сказку тебе рассказать?

— Про медведя с пятью лапами…

— Ладно, горе мое, слушай. Давным-давно в дремучем лесу жил страшный медведь, и было у него пять лап…

Мой дедушка любит повторять, что весь наш дом держится на бабушкиных руках. Интересно, как он может держаться на бабушкиных руках, если она ими с утра до вечера что-то делает? То бульон поставит на примус, то стирать примется, то чулки возьмется штопать. И как она все успевает, ума не приложу.

По пятницам бабушка печет хлеб. Тесто же для него она замешивает в четверг вечером. Бабушка стоит у деревянной дёжи, убрав волосы под белый платок, стянутый узлом на затылке. Ее руки, всегда такие мягкие, становятся твердыми, упругими, пальцы сжимаются в кулаки, и она начинает безжалостно лупить тесто, точно бьет колотушками в барабан.

Когда бабушка замешивает тесто, я при ней — главный человек: то подам ковшик воды, то поднесу деревянный коробок с солью…

— Если тесто еще жидковато, — спрашивает бабушка, — что надо делать?

— Не жалеть муки!

— А если слишком крутое?

— Не жалеть воды!

Бабушка смеется: правильно!

— А дрожди, бобэ, ты не забыла положить?

— Не забыла, не забыла… И что бы я делала без такого помощника?

И мне кажется, что все это всерьез, что без меня у бабушки вышел бы не хлеб, а маца.

Наконец тесто замешено. Бабушка заботливо укутывает его толстым шерстяным платком, потом еще сверху дедушкиным бараньим тулупом (вот когда пригодился!), чтобы оно не простыло и не захворало.

Наутро, когда я просыпаюсь, бабушка уже возится у печи, высокой и широкой, занимающей почти всю кухню. В один прекрасный день между бабушкой и папой разыгралось настоящее сражение.