Потому он и уехал из Бечкерека.
Приглашение Антона Кика переселиться в Банатский Комлош и помогать ему – за жилье, пищу и пристойное вознаграждение – в ведении переписки и составлении Инвентариума предметов властелинского театра Иоанна благородного Нако казалось зовом на край света. Туда, откуда не возвращаются. Это место на севере Баната, куда доезжал только тот, кому приходилось, – служащий почты или полиции, повозка, что доставляет товары, заказанные в большом городе, странствующий фокусник, приглашенный украсить сельский праздник, досужий бродяга, – стало известно по приватному театру Иоанна благородного Нако, о серьезном репертуаре которого писали в Neues Wiener Tagblat.
Добравшись сквозь дождь до Банатского Комлоша, пробираясь через грязь по колено, из-за которой был вынужден вылезти из почтовой кареты, Агурцане Лон-Йера был поражен красотой замка, в котором находился театр господина Иоанна Нако.
Агурцане был зол из-за дурной погоды, неудобного путешествия, из-за своего, быть может, преждевременного решения уехать из Бечкерека и из-за шуток, которые отпускали полупьяные возницы и их помощники на счет его роста.
– Если не встанешь на нужную доску, плюгавый, потонешь в грязи, – говорили они, с большими усилиями перекладывая толстые доски сзади вперед, чтобы продолжать свой путь в топи. Путешествие, которое обычно длилось полдня или при неблагоприятной погоде один день, растянулось на три мучительных круга времени. В то утро они выехали из Жимболии и, хотя давно слышали звон полуденных колоколов, еще не приблизились к своему конечному месту назначения.
Туда они прибыли поздно ночью.
Время сна – concubium.
Лон-Йеру встретил протоколист Антон Кик, высокий угрюмый человек, и повел его – «В мастерскую». Только это он и сказал в тот ужасный вечер – его хозяин и будущий начальник.
То был низкий, довольно длинный глинобитный дом, покрытый сухим тростником, с дощатым крыльцом, развернутым к роскошному дворцовому парку. Лон-Йере была отведена отдельная комната, куда он входил с крыльца и чье небольшое окно смотрело в другую сторону – к пустоши Поргань. В середине дома была большая комната с огромным деревянным столом из дуба, на котором лежали две черных кожи неправильной формы как подстилка для письма, по обеим сторонам – ворохи писчей бумаги, а в середине – множество стеклянных бутылочек с разноцветными чернилами: черными, зелеными, красными – и даже одна склянка с золотистыми для особых случаев. Из этого помещения вела дверь в комнату Антона Кика, которая была вдвое меньше комнаты Лон-Йеры. Каморка, в которой жил протоколист, походила на келью отшельника: кровать, шкаф, кувшин с водой и таз. Без окон.
Освещения в мастерской не было: так избегали опасность пожара. Сквозь большое окно, которое на ночь закрывалось двумя большими деревянными ставнями, в мастерскую попадало достаточно света, и двое протоколистов и писарей, переписывая партитуры и создавая договоры и многочисленные письма, трудились только до сумерек.
Агурцане Лон-Йера быстро приспособился к новым жизненным обстоятельствам. Вставал с зарей, съедал на завтрак вареное яйцо, ломоть черного хлеба и кусок сала, твердую кожуру которого оставлял во рту и жевал во время работы. Трудился он ревностно и без нареканий. В конце дня Кик откладывал переписанное и относил в виллу завершенные документы и новые партитуры, а Лон-Йера, довольный выполненной работой, оставлял свою комнату на краю сада и мастерскую и уходил на репетиции оперы «Освобождение Будима», которую для театра в Банатском Комлуше благородный Нако заказал у своего учителя пения Луиджи Гульельмини. Репетициями руководил сам Нако, строго и серьезно, педантично распределяя происходящее на сцене – сам он был страстным любителем исполнять теноровые арии. Для участия в премьере он пригласил знаменитую Паулу Страдион, которая с успехом выступала в миланской Скале, госпожу Каллисту Фиорио, одну из лучших итальянских контральто, и непревзойденного Гвидо Пальтриниери, а также господ Смитеро и Фиори. Все они прибыли из великолепной Италии в Банатский Комлош, чтобы участвовать в неповторимом спектакле Иоанна благородного Нако, что не был властителем-любителем искусств, но обучался теноровому пению в Тимишоаре, Пеште и Вене и являлся отличным режиссером.
Репетиции оперы начинались всегда в одно и то же время, а по завершении работы, ровно через три часа, подавали богатый ужин при свечах. Иоанн благородный Нако трапезничал вместе с артистами, тихий, сосредоточенный на кушанье, а когда он вставал из-за стола, в сопровождении дворецкого, это означало, что трапеза окончена и наступает время сна – Concubium.
Однако многие на вилле Иоанна благородного Нако не спали.
Госпожа Паола Страдон первой уходила в свои покои и сразу переодевалась мужчиной, после чего, спрыгнув из окна второго этажа, через сад прокрадывалась из замка и уходила с цыганами в ночь. Господин Рот, театральный инспициент, и господин Рау, который иногда играл в представлениях любовников, свидетельствовали, поскольку и сами нередко участвовали в похождениях разнузданной толпы, что примадонна Паола Страдон в совершенстве скакала на неоседланных конях и пела под тамбуры и цимбалы с таким чувством, что в корчмах Мариенфельда и Лунги все плакали. Она курила черный табак и пила крепкую тутовую ракию из керамического сосуда. Плясала в шатре до утра, пока не угасал большой костер, а цыгане не засыпали, пьяные и усталые. Примадонна возвращалась на виллу с первым дыханием тумана, который с силой, словно вздох, испускали поля перед зарей.
И сам Агурцане Лон-Йера, выбираясь из укрытия, в котором проводил ночь, уверился в ее тайном пьянстве, встретив однажды госпожу Паолу в саду виллы. На ней была расстегнутая белая рубашка, из-под которой виднелась дивная грудь, мужские панталоны из грубого полотна и коричневые сапоги для верховой езды. Увидев Агурцане, она подошла к нему, словно балерина, на цыпочках и поцеловала его в лоб, а затем кокетливо приложила свой палец к его губам, озорно подмигнула и скрылась в перистом перламутре облаков, произнося стихи Гете:
В цветах тебя встретив, знакомая тень,
Взглядом моим тебя не напугал.
В рассветной росе наш след намокал.
После мук роковых, что венчали тот день,
Общих нас сумерек лик восхищал.
Паола Страдон скрылась в тумане, будто ночной призрак в белизне утра. Будто дивный сон в кошмарной реальности пробуждения.
Великолепный Пальтриниери после трапезы уходил в свою комнату, где его уже полураздетыми дожидались госпожа Донер, которая отвечала в театре Нако за гардероб, со своими двумя помощницами. Телосложение Пальтриниери было соразмерно его интимному аппетиту. Он любил, будучи занят с одной из девушек, словно сатир, другую поднять на свои плечи и пить из ее тайного отверстия теплую кадарку. Итальянец походил на Геркулеса, а эта невероятная сцена для кого-то, кто наблюдал бы из безопасного убежища, что делают знаменитый певец и девушки, была похожа не на акт любовной игры, а скорее на рукопашный поединок. Потом со своих плеч опускал на спину девушки, что стояла перед ним на коленях, – вместе, странно соединенные, с разведенными конечностями, они напоминали попавшееся в ловушку насекомое. Пальтриниери проникал в утробу то одной, то другой помощницы, то сильно и быстро, то медленно, словно равнодушно, пока, побежденный приливом наслаждения, не издавал сиплый вскрик, словно умирающий зверь, и, сотрясаясь в хрипе, не наполнял своим семенем лоно одной из девушек.
Госпожа Донер вступала в игру позже. Ее отработанным номером было феноменальное соло.
Изнуренный борьбой с девушками, Пальтриниери лежал на измятой постели, распластавшись на спине, разведя ноги. Госпожа Донер смачивала пальцы – которыми время от времени, пока длилась игра тенора с двумя девушками, стремилась нащупать рубины удовольствия в своей тронутой росой розе – в сосуде с оливковым маслом и начинала легко и умело массировать пальцы ног Пальтриниери, его широкие стопы, напряженные игры, крепкие бедра и чувствительный пах. Когда это вновь оживляло Пальтриниери, госпожа Донер продолжала нежное странствие своих пальцев вдоль солнечного сплетения к покрытой волосками груди, к лиловым соскам, до самой шеи и ушей. В самом конце этого любовного пути она являла его сухим губам черные ягоды, венчающие ее груди, затем пупок и, развернувшись, – большой палец на ноге, а затем, разведя ноги, – сокровенный румянец. Ее пальцы, вновь смоченные райским маслом, прикасались к источнику его удовольствия, скользя сперва медленно, затем все быстрее и быстрее, пока вновь не изливалось семя – новую волну блаженства Пальтриниери встречал с тихим стоном.
Лон-Йера любил, скрываясь за тяжелыми камчатными шторами, наподобие Купидона, наблюдать эту невероятную картину и часто делал это: у него было время, после того как, любимый паж госпожи Вейдманн, которая в театре играла сентиментальных и наивных любовниц, он должен был дать этой статной даме время выкупаться и полностью подготовиться к представлению. Вейдманн была искушена в любовной игре, и Лон-Йере приходилось из ночи в ночь прилагать большие усилия, чтобы удовлетворить желания этой высокой, в совершенстве сложенной женщины. Она играла с ним, словно с живой куклой. Медленно раздевала его, терпеливо, пока маленький испанец стоял на кровати, подушечками пальцев пробуждала его плоть, медленно целовала все его тело, покусывала, лизала, обнюхивала, словно зверек. Затем она оставляла его лежать нагим на ее постели, чтобы успокоиться. Проливала по телу маленького писаря бокал шампанского, бросала на его нежную кожу пригоршню листков мяты и разломленные кусочки марципана и снова лизала его от пальцев на ногах до ушных мочек. Он был везде: у нее во рту, в пупке, между ее твердыми грудями, в ее теплой ладони, между пальцами. Выносливость Лон-Йеры еще сильнее возбуждала фрау Вейдманн, и она, не обращая внимания на собственное наслаждение, которое волнами настигало ее раз за разом, продолжала нападать на своего маленького солдата, а он, осужденный на поражение, без возможности отступить, в твердом решении не сдаваться до последней