Ступени ночи — страница 17 из 29

тот мальчик Гаврило Принцип выстрелил в престолонаследника Фердинанда и его жену Софию. Я свидетель, которого никто не видит, никто не спрашивает: что случилось, что вы видели, что вы знаете, господин…

Никто, словно меня не существует…

А я помню, помню все трагедии, несчастья, убийства из мести – но не красоту, красоту ее глаз, я не помню ее губ, которые я поцеловал однажды, случайно, в страхе, что она уйдет, навсегда исчезнет… – говорил Лон-Йера, шагая сквозь мрак.

Он шел уже в глубине сада.

Запах дыма и крови раздражал его ноздри. Голоса, доносившиеся с площади, были все сильнее, все нарастали, приближаясь ко дворцу, – делались все опаснее.

Раздавались выстрелы и барабаны победы.

Маленький писарь не оборачивался.

Патриарх пустился в путь, паря в угрюмом рокоте последней заледеневшей листвы своей осени, и навсегда устремился к темным окраинам забвения, испуганно схватившись за истлевшие лохмотья смерти, оставшись навеки глухим к восхищенным восклицаниям народа, который разлился по улицам и пел благодарственные песни на его смерть…

– Кончено, – тихо сказал Лон-Йера.

Ему показалось, что лавр шепчет: безумие – верить в долгосрочность власти.

Идя дальше через сад, босоногий, с зачесанными волосами, в длинной белой рубашке, маленький писарь подумал, что никогда не видел моря. А ему так хотелось, чтобы однажды утром его пробудил острый запах водорослей, хотелось ухватить руками розовую пену на утесах умерших волн. Он часто пытался представить себе звездное небо над бескрайним океаном. Море для него было лишь отвлеченным понятием. Или песней.

– О море, милостивая утеха всех моих лишений, – часто пел Агурцане, листая географические атласы, рисунки и карты, и верил, что напишет историю ада, такого страшного, черного и зловонного, что божественное, избранное создание в нем со временем превратится в урода и разъяренного зверя.

Он замышлял план, который позволил бы ему внезапно исчезнуть, уведенному новой историей, сбежать на сокрытый берег, под высокие красные утесы. Туда, где белый песок исчезает под теплым, немыслимым перламутром моря. Где благоухают кипарисы и дует южный ветер.

Он ничего не выдумал.

– Может быть, пора сменить историю, – произнес маленький писарь, приближаясь к середине сада, к поляне, которая не походила ни на одну из остальных, виденных им.

Где-то там, знал Агурцане Лон-Йера, там, где судьба чертит дорогу ухода, есть кто-то, кто тебя ждет. Может быть, это наконец будет берег, который он видел во сне дождливыми ночами, может быть, городок у моря, где он снова встретится с фрау Вейдманн. Было бы хорошо, – подумалось ему, – проснуться на песчаной отмели маленького залива на острове, или в пустынном оазисе между колеблющимися дюнами, или на пустой площади в сердце большого города.

Кто-то ждет. Кто-то твой. Готовый вместе с тобою убить прошлое и не думать о будущем. Кто-то, кто знает, как начать сначала.

Как маленький писарь Лон-Йера был готов отчалить с причала мертвой жизни и пароходом отправиться по реке Магдалене, лишь бы только божественная Султана Циюк вернулась из Гамбурга в город под горой.

Песок покрыт волнами – как будто кто-то нарисовал на нем волнистый узор…

Агурцане Лон-Йера решил вновь двинуться в путь.

– Этот страх перемен изначально был безоснователен?

* * *

Не знаю?

Не помню…

NOX INTEMPESTA(время, когда прекращается всякое движение)

Любовь увлекает нас в иной мир, в который иначе нам не проникнуть и в котором мы не разбираемся, как только жар угаснет и наслаждение рассеется…

Маргерит Юрсенар

– Он приходил нежданным, как приходит непогода. Настигал, словно дурная весть – в воскресенье после полудня, во время развлечений, чтобы заморозить улыбки. Всегда так, нежданно, волнующе. Так в забытые города приходят весны, золотые дожди и необычайные предметы – граммофон и механические львы. Ночью. В ту пору, которую знатоки ее ритмов именуют Nox intempesta – время, когда прекращается всякое движение. Он приходил, когда владела тишина, когда его никто не ждал, никто – кроме меня, – рассказывала Беатриса Латинович мутному, колышущемуся отражению ее лица, помещенному в перламутровое острие длинного стилета, который она держала во вспотевшей руке. Беатриса лежала, нагая, на шелковых простынях, простертым по огромной кровати в ее комнате на втором этаже особняка в стиле модерн. Кровать, ровная, просторная, без изголовья и других украшений, походила на плот, заботливо приготовленный к плаванию по бескрайней реке любви.

Вилла Беатрисы Латинович находилась в самом сердце города, но благодаря просторному саду, которым она была окружена, напоминала скорее роскошную дачу или замок, построенный посреди отдельного имения. В этом протяженном парке, окружавшем безымянную виллу, рос рябинник, голубые ели, стройные вязы, огромные старые каштаны и вербы, под которыми отдыхали дикие утки, а также множество редких растений, вроде крассулы, чье цветние сулит хозяину богатство, или тропического олеандра. И все же в саду больше всго было виноградной лозы, из плодов которой делалось вино Uhudler со своеобразным запахом, опасное для здравого рассудка из-за избытка танина.

Вернер Базилковский, любовник Беатрисы, привозил эти дивные и опасные растения из удаленных уголков земли, недостижимых мест и стран, из которых внезапно, без предупреждения, достигал до ее покоев.

– Явь для меня – наказание, а сон – черное обрамление трусости, – сказала Беатриса и опустила стилет между пышными грудями, острием к тонкой белой шее. – Уединение моей души усиливало прилив моих чувств, бушевание неподвластных мне желаний и чудовищных снов. Неясные, мутные предметы в комнате, рядом со мной, в коридорах, в парке сделались соучастниками моей постоянной бессонницы, принимая незнакомый мне облик и становясь болью в моем отчаянии.

Беатриса закрыла глаза.

Массивная штора из черного бархата, словно в театре эпохи барокко, скрывала за собой ложу с небольшой библиотекой, огромное кожаное кресло, полное разноцветных миниатюрных круглых подушек, и узкое окно, за которым виднелась бескрайняя равнина. Отсюда Беатриса смотрела в пору зимних сумерек, как неумолимо, словно нападающее войско, надвигается чернота ночи, или теплым веснним полднем – как внзапно, словно дыхание земли, поднимается перламутровый туман, быстро охватывающий пустошь, ширится в направлении города и занимает улицы, башни, сады, парк и ее дом. За низкой ширмой из розового дерева и собранного в складки шелка цвета золота стояла широкая ореховая ванна для купания и полки, полные стеклянных бутылочек, глиняных и медных сосудов, наполненных лепестками роз и эфирными маслами жасмина и арабского ладана, мирта, пальмы, комочков голубой глины и круглых морских камешков. В деревянном ящике запах моря хранили несколько сухих веточек розмарина, а на белом фарфоровом блюде – кусочек мыла с ароматом оливы из города Марселя. В узком помещнии горели три большие желтые свечи в тонких позолоченных подсвечниках.

Правую руку Беатриса опустила между ног. Большой палец с длинным, украшенным лиловой краской ногтем она прислонила к низу живота и потянула кожу на венерином холме чуть кверху, к кинжалу, позволив указательному пальцу легко и нежно касаться источника наслаждния каждый раз, когда средний палец, смоченный маслом белого сандала, погружался в розовую глубину миртового цвета. Это было действие, явно повторенное тысячу раз, – умение, усовершенствованное с терпением гитариста. Повседневность безмерного удовольствия, предоставляемого самой себе в лесу отчуждения.

Указательный палец левой руки Беатриса поднесла к губам.

Лизнула его.

Слышалось ее тихое, прерывистое, словно всхлипывающее дыхание.

Nox intempesta.

Время, когда прекращается всякое движение.

Это продолжалось несколько минут – филигранная игра пальцев и гибкого тела, мелодия без звука, путешествие по ту сторону времени, где не существует долгих минут или мгновений лет, где расстояние от великолепия восхищения до муки, от каждодневного безумия до фейерверка сенсации измеряется количеством вздохов, рожденных телесным удовольствием.

Грозные высоты дремлют в долинах.

* * *

Беатриса поднялась из кровати. Стилет она по-прежнему держала в руке. Беатриса была спокойна: она любила это время без движения.

Густая темнота и шелк тишины.

Беатриса прислушалась, не раздергивая занавесок.

– Nox impetesta, – громко произнесла она. Вернер Базилковский открыл ей римскую последовательность ступеней ночи. Теперь она вновь двигалась по одной из них и размышляла, что могла бы делать, когда прекращается всякое движение.

Она могла вновь думать о нем. О его синих глазах, красивых пухлых губах, груди, в волосках на которой узором засветилась седина, о его сокровенной части тела, что росла и пульсировала – при взгляде на это у Беатрисы отнималось дыхание.

Она могла вспоминать его бархатный голос и сны, в которых они были вместе.

Беатриса замышляла его приезд, воображая себе, что это игра – воображения и вызова.

– Всегда что-нибудь происходит. Что-то необычное: подрагивание фасолевого зернышка на металлическом блюде, словно когда внезапно сотрясается сухая земля или когда на экзерцициях выступает конница, сиплый голос умирания, что испускает чурбан в жадном пламени камина, волнение горячей воды в ванне, словно в нее вдруг бросили кусок белого кварца, крик птицы в саду, плач павлина, стрела грома среди ясного неба, утренние узоры на окнах – предвещает его появление, – говорила Беатриса.

Вернер имел обыкновение слать ей вести знаками огня и цветом речной воды, иногда танцем проворных теней – в полдень или в предвечерний час – или выписывая послание рисунком птичьей стаи и скрывая в ритме движения листьев. Беатриса читала партитуру грома церковных колоколов, симфонию разноцветных стеклянных бутылок на кухонной полке, менуэт опавшей листвы каштана. Столкновение стихий вселенной. Эти необычайные знаки слышала только она, замечая и с легкостью разгадывая, чтобы быть готовой к приезду Вернера. Больше никто. Никто и никогда. Все остальные – те, что порой делили с Беатрисой ее неохотно предложенное время, – бывали удивлены, когда перед виллой появлялся ее любовник Вернер Базилковский. Они молчали, опуская взгляд к земле, застигнутые его необычайным видом.