– Нежность.
– Нежность?
– У меня было много женщин, госпожа, иные были божий дар и совершенство, Афродиты и Дианы, сотворенные из пены, из запаха столетних лесов, словно освобожденные руками ваятеля из сердца белого камня. Некоторые – тихие, ласковые, готовые на все, другие – требовательные, пятые – пламенные настолько, что от их кожи зажигались искры в горячем воздухе запертых комнат, девятые – необузданные и громкие, опереточно театральные. Но ни одна, госпожа, не умела с такой нежностью ласкать это усталое и грешное тело. Это я вынужден признать. Ни одна женщина. Только ты, госпожа, твои губы, твои руки, твоя узкая, маленькая роза, благоуханная и шелковистая. Твой голос, теплый, словно шерстяной плед. Твой сонный взгляд, что гипнотизирует меня и вводит в сон. Вот зов, который меня вновь и вновь привлекает в адское место, откуда не возвращаются, в этот мрачный город, в твои опасные, темные комнаты, в которых человек может исчезнуть, подобно кораблю в океане. Я снова прихожу к тебе, словно на материнский зов.
– О, дорогой мой мальчик… – сказала госпожа карлица и обняла его за талию.
– Поэтому хорошо уйти отсюда, сбежать от тебя, скрыться в надежное место от окружающей опасности, однако в этом списке причин для бегства есть и несколько идеальных безумий, ради которых храбрый искатель приключений снова вошел бы в волчье логово сапожника и госпожи.
– Останься еще немного, мальчик! – снова крикнула госпожа.
– Я у тебя не в узниках, безумная женщина, – сердито ответил Рудольф Бакховен.
Меч солнца рассек темную бархатную штору и с силой ударил в вогнутое стекло зеркала, собирающего свет. Рудольфу показалось, что сноп огня поджег бумаги, разбросанные на ночном столике.
Рудольф высвободился из крепких объятий госпожи.
– Я не позволю тебе уйти, милый, – в ярости произнесла госпожа карлица и бросила в сторону хрустальный бокал, который, ударившись о тяжелую штору, прикрывавшую стену, на миг завис в воздухе, словно удерживаемый на месте, а затем упал на мраморный пол, разлетевшись на крохотные куски, тихо, без звука.
– И что же ты будешь делать, как ты остановишь меня, когда не можешь убить свое желание, – дразнил госпожу Рудольф.
– Желания не существует, дорогой мой.
– Humor melancholicus призывает в наши тела демонов, а те отмечают нашу душу экстазом. Некоторые из этих демонов так ловки, что умеют открыть человеку будущее, – сказал Рудольф.
– Я не готова к этим твоим философским каламбурам, а еще менее – к предвидению будущих дней без ожидания – смерти или твоего прихода, – проговорила госпожа карлица.
– Мы не пара, дорогая, не пара и никогда не будем ею. Так уж определено. Но когда все придет в порядок, когда моя лампа в середине ночи засияет в уединении башни, когда планеты выстроятся в череду, доступную для понимания только ангелам, я приду снова, ибо тогда может быть то, что было минувшей ночью. И будет все как прежде, как бывает всегда, когда мы вместе, ибо это было, госпожа моя. Я верю в возвращение, так как удивительные, невероятные кометы возвращаются вновь, хотя они уже проходили этим небом. И мне в самом деле неведомо, будет ли мое теплое семя заполнять розу с шелковыми лепестками, будет ли крик твоего бесконечного удовольствия вновь пробуждать от сна усталую прислугу во дворце твоего мужа и раздражать его обрюзгших генералов безопасности. Не знаю, разорзвет ли этот крик триумфа сладострастия паутину, скопившуюся в коридорах дворца, а потом исчезнет, как дым, пока мыши будут бежать от исступленных шагов рассерженной стражи. Не знаю, дорогая, будем ли мы снова вместе, а если будем – оставим ли мы, подобно двум теням, след в прозрачном утре. Во льду. В воде. На стекле. Я не знаю, да это и не важно. Однажды это было. Мы будем помнить это, покуда живы, – сказал Рудольф Бакховен.
Его лицо было темно, губы сухи.
Где-то далеко заслышался гудок поезда.
И колокола.
Рудольф Бакховен обернулся и без оглядки вышел из комнаты.
Госпожа карлица, в холерическом ореоле, осталась одна в своем заповеднике на третьем этаже дворца, тихо глотая слезы, что и вопреки ее воле не покидали глубины ее маленьких поросячьих глаз.
Прежде заплачет камень, чем она…
Aurora
окрашивает багрянцем…
Новый день.
Он вышел из ночного прибежища, пока остальные спали, опьяненные вином и страхом.
Постоял несколько мгновений перед каштилем Николаса Хаджмаса де Берекозо, правителя, в собственности которого было село Надь-Кекенд и еще тридцать три места, разбросанных в песчаной пустоши и по берегам скрытых болот с левой стороны от реки Тисы.
Утро было прекрасное. Солнечное. Казалось, будто несколько часов назад не проходил здесь ни с чем не считающийся дракон непогоды. Он утолил свой ненасытный гнев и миновал, подобно орде облаков, отошел безгласно, словно больная собака, исчез за песчаными дюнами или спустился сквозь заросли тростника к мелкому равнинному озеру, где остался дожидаться нового приступа гнева и жажды разрушения.
Единственным различием в отношении мига, когда Викентий Маркович Гречанский прибыл в это уединенное место, было различие в температуре: Гречанский спрыгнул с изнеможенного коня в летние сумерки, а утро, когда он седлал Киш-Фаркаша, было холодным, зимним. Солнечное, но морозное утро, что коварно поражает сердце и грубо щиплет щеки. Гречанскому казалось, что между его приездом в равнинную землю меж реками и нынешним часом, в который он готовится к отъезду из возделанной земли в жернова необозримых размеров, то есть во временном различии между опьяняющей балладой ночи и лезвием утра, перемолото несколько месяцев или даже лет.
Однако бытие Викентия Гречанского давно не могло подпасть под сеть нитей договоренности.
– Ночь естественна, и ее разделение на ступени – чистая договоренность, – сказал ему однажды Эвгенио Фра Торбио. – Ночь не могла бы дать себе такое имя, а еще менее могла бы знать, что ее открывают сумерки, а закрывает заря.
Как уместить жизнь в условленные рамки?
Всякая жизнь есть жизнь, которая обращена к кому-то, и именно настолько – и лишь настолько – разумна жизнь, даже когда сам смысл жизни покрыт мраком.
Итак, логично предоставить себя ходу жизни: длиться, длиться увлеченно, сокрушенно или холерически, длиться в пене летаргии, в трясине флегматичности, посвятить себя гумору сангвинистики, верить Сатурну, уметь найти золотой слиток в песьем логове, уметь мечтать и так ранить обманы…
Длиться.
Человек не меняется – он лишь имеет свои состояния, и рекомендуется, чтобы в каждом из этих состояний он получал другое имя, как ясный знак того, что мы больше не имеем дела с тем же человеком, с которым мы познакомились в его прежнем состоянии.
– Когда приближается конец, картины памяти исчезают, остаются только слова, – испустил мысль бессмертный Гречанский, уложил ее к себе в рукав наподобие драгоценности, которую подобает бережно хранить и хорошо скрывать, чтобы позднее, в том тайном месте ее мог бы найти только тот, кто умееет определить ее вес и важность.
Слова – опасное оружие, которое может вызвать беду. За завесой молчания может скрываться мудрец или дурак.
Викентий Маркович Гречанский был готов к новому отправлению, к новому уходу.
Куда двинуться после выполненной работы и такой ночи?
Несколько лет назад Викентий слышал, что существует место, откуда приходят все холодные дожди этой планеты, под названием Эскориал. Викентий не знал, где оно находится, но решил отыскать его, однажды, когда выполнит все порученные задания и, свободный, радостный, довольный, двинется в ту сторону.
– Этот мир мог бы быть прекрасен. Люди делают его невыносимым местом, – сказал Гречанский.
Он посмотрел в сторону горизонта и сел на коня.
Пошел крупный снег.
Осталась ли за ним всего одна ночь или, снова переступив порог каштиля Николаса Хаджмаса де Берекозо, он сменил свою историю и вошел в другой, незнакомый мир?
Кто знает? Это была не его тягота.
Не было заботой Викентия дробить часы и отсчитывать пустоту дней – он по своему заданию переносил послания сквозь запыхавшуюся вечность, а единственное удовольствие, которым он располагал, которое подарило ему его положение, – возможность сохранения историй, которые попадали к нему, словно выпущенные из рук золотые. Викентий верил, что однажды на горе, где живут души вечерних вод, или под маслиной, выросшей в камне над морем, ему удастся привести в порядок это изобилие и доверить печатнику, чтобы тот облек их в пестрый переплет.
Выезжая из заповедника, Викентий Гречанский видел многочисленное войско, готовое к нападению, а в небе – странный летательный аппарат, который без шума, словно серое облако витал в воздухе, пока его внезапно не подожгла искра, и аппарат стремительно исчез в оранжевом пламени, подобно листу бумаги, и угас, как звезда в летнем небе. Поодаль Гречанский увидел группу людей в пестрых трико, облегающих тело, – те нажимали ногами и вертели по кругу черные педали, двигаясь на двухколесных устройствах, и с невероятной скоростью преодолевали большие расстояния. Видел он светловолосую девушку, которая на огромной сцене пела Oh Lord won’t you buy me a Mercedes Benz, а толпа народа перед ней танцевала в ритме музыки и ревела, как бушующее море. Удаляясь от равнинной земли меж реками – а снег все усиливался, – Гречанский встретил художника Константина Данила, который брал с крыльев бабочки порошок для охры, а в заполненных весной узких улицах – Серениссим господина Гуго Пратта в одеждах Корто Мальтезе. Из Венеции Гречанский двинулся через Альпы на север. Из снегов и окованных льдом дорог он спустился в долину и вошел в парижское лето, тронутое гниением, где ему следовало передать сообщение окутанному флером опиума художнику, чье имя было Амедео Модильяни, и его музе Анне Ахматовой. В городе света Гречанский задержался несколько дней. Он повстречал там американского ж