Иван был еще почти мальчиком.
Обстоятельства придали ему нечеловеческую силу и надбавили несколько лет.
В тот вечер она снова влюбилась. В Ивана Кенджелаца. Он был похож на ее брата Христифора Релина.
Стефания предчувствовала, читая одной ей понятный знак меж звездами, что смотрит на человека, которым очень скоро будет обладать, но которого после той ночи или несколько дней спустя она больше уже не увидит. Такие, как Иван Кенджелац, не живут под яблоневым деревом, а гордо ходят узкими, туманными полями пороха, и судьбой им предначертано жить за счет крови.
Воинственно. Кратко.
Стефания хорошо знала, что в равнинной земле меж реками война – повседневность. Дети рождаются солдатами. Их игры жестоки и грубы. По вечерам они пересчитывают синяки, а на досках отметок зарубают победы в драках. Мальчиков сызмальства одевают в мундиры, а кормят плохо и скудно, чтобы те привыкали к редким и невкусным солдатским трапезам.
– Если нет войны, тогда жизнь этого мира протекает увитая в обещания перемен, в ожидании нового начала и вере в возможность выбора. Люди вдыхают гниль прошедшего времени. Ожидают дня, когда скажут: Отче, в руки твои предаю дух мой, как последнее, что сделают в этом мире.
Стефания снова зажгла лучину.
– Меня это не интересует. Я живу. Зажгу лучину. И живу. Укроюсь в ночь, этот теплый плащ грешников, и раскрою воспоминания, а между жизнью и смертью нет иной судьбы, кроме воспоминаний. Вот и все. Другого нет подле меня. Ничто не происходит. Ничто, – говорила она, покрываясь тонкой шелковой простынею.
Несколько теней скользнули по потолку, зазвенели стеклянные бокалы в такт таинственному дыханию…
– Я помню ту ночь, когда Иван Кенджелац, полный ярости, весь окровавленный, вошел в наш дом, в мою квартиру на втором этаже, в салон и затем в мою спальню. Он издавал нестерпимые бешеные вопли и размахивал кровавой саблей. Я выплеснула ему в лицо ведро холодной воды. Тогда он остановился, как вкопанный. Словно молодой жеребец, укрощенный шепотом искусного дрессировщика, – вспоминала Стефания.
Пламя плясало в медном сосуде.
– Я запомнила его взгляд, затуманенный яростью и страхом. Помогла ему сбросить окровавленную и изорванную в драке одежду. Подготовила деревянную кадку, налила теплой воды и бросила в нее пучок мяты и две пригоршни алых лепестков розы. Принесла оливковое масло и чистое полотенце.
На стене над кроватью висела икона святого Иоанна Крестителя, написанная рукой Теодора Илича Чешляра. Живописец приехал из Тимишоары, чтобы расписать иконостас в кикиндской церкви святого Николы, но за пристойное вознаграждение, кошт и квартир, трудился и в добропорядочных домах. Так и для семейства Дивиячки он изготовил картину с ликом святого на освященной доске из болгарского кедрового дерева, защищенной от червоточины, предварительно покрытой тонким слоем смеси серебра и золота, известной как глама. Подписи живописца на иконе не было.
– Мне кажется, я одна веками. Я желала того храброго мальчика, но не знала, как подступиться к его устам. Война, эта страшная людская выдумка, привела его ко мне. Людская слепота казалась мне провидением. Сколько же таких историй, полных поворотов, невероятных глупостей, которые оборачиваются общим добром, и почтенных намерений, которые сбрасывают нас в пропасть катастрофы, – говорила Стефания.
Революция, пылавшая в городах Европы, постучалась и в рассохшиеся ворота города на севере равнинной земли меж реками. Бушевало кровавое национальное столкновение, в котором православные рубили табак на головах пленных католиков, а те, когда сила была на их стороне, когда к ним обратилась военная удача, вешали сербв, и правых и виноватых, по площадям больших и малых городов в Воеводине. Как в калейдоскопе Дэвида Брюстера, следовали один за другим и преломлялись на свету вопросы, дилеммы, ответы, сменялись, словно дни в неделе, словно потраченные часы: почему венгерская самостоятельность не подразумевает сербского права на воеводство, потому что сербские земли, в сущности, венгерские, но венгерские земли – и немецкие, и хорватские, да, но венгерские земли исторически принадлежат Венгрии, а сербы оставляли кости в этих болотах еще прежде, чем эта часть Паннонии стала австрийской, и наши семьи прибыли сюда давно, это не означает, что они имеют право на сербскую Воеводину, пока Лайош Кошут не решит проблему с Габсбургами, он нигде не упоминает сербов, будет время, сейчас то время, нас больше, мы старше, мы раньше, а мы храбрее, а мы тут еще от Аттилы, а мы еше от сарматов, а мы…
Бесконечная неразрешимая цепочка трагикомического национального абсурда.
Стефания не хотела бежать.
Разве возможно сбежать от несчастья? Это ноша, которую постоянно носишь с собой, словно родинку на лице.
Православная. Запутанная в сети языков – сербского, венгерского и немецкого, – которые она хорошо знала и на которых, не беспокоясь о правилах, свободно говорила, без страха, что ее, возможно, не поймет собеседник: бакалейщик, у которого она просила товар с высокой полки, или служащий в районной управе, выписывающий для нее справку. Ясность общения и жизни в достоинстве. Гордость против примитивности и зла, которое рождалось из ограниченности. То была рамка, в которую можно было поместить собственную картину.
Кем мы были, мы не помним, а во что превратились – не сознаем.
Так проходит время. И жизнь.
– Если меня убьют за веру, я ничего не смогу поделать. Сам Христос страдал за веру, так нас учили. Причина найдется всегда: одним мешает венгерское имя, другим немецкая фамилия, третьим сербское происхождение, а всем – имущество и богатство. Да будет так. Ничего у меня нет, я беднее, чем они думают. Деньги никогда не могли возместить мою душевную нищету. Не говоря уже о боли. Я и так ничего не прожила. Никакой жизни. Без страсти, без взаимной любви. Одна ночь страсти приносила долгие годы печали. Десятилетия одиночества и пустоты, – говорила Стефания.
После той ночи, после той кровавой ночи на городской площади в самом деле ничто больше не было важно.
Только Иван Кенджелац.
– Когда он овладел мной, напряженный и сильный, я думала, что сгорю в этой страсти, – я совсем не могла сопротивляться, участвовать, а он не чувствовал, как обмерло мое тело, но своей юношеской энергией придавал ему желание, превращал в крепкое и податливое…
– Это мой первый раз, госпожа Релин, – проговорил юный Иван Кенджелац, прежде чем оставить свой теплый след в глубине ее розы, и испустил глубокий вздох, такой, в котором может утонуть человек.
Стефания исчезала в бездне наслаждения.
Она не сказала ничего. Сокрушенная. Бессильная.
Потом они лежали на полу и курили одну трубку на двоих. Опиум, который Стефания сохранила для дней боли.
– Тем утром мы снова были близки. Нежно, словно в облаках. Он вел меня, любовник, созревший за одну ночь, к вершине наслаждения, воспаляя мою кожу сухими губами, гибкими пальцами, что касались самых сокровенных мест моего удовольствия, дыханием, что стирало следы сопротивления. Я умирала и оживала, громко стонала и тихо бранилась, умоляла, заклинала, пыталась вывести его из себя, чтобы он был груб, пыталась умереть… – вспоминала Стефания.
Потом она уснула. Словно оглушенная. Казалось ей, будто целый век прошел в этом сне без снов…
Несколько дней спустя ушел Иван Кенджелац.
Утро стояло жаркое, липкое и мерзкое, прошедшая ночь была полна мух и отвратительного смрада человеческих отбросов и свернувшейся крови. Иван стоял нагим у окна и смотрел на площадь, откуда доносился запах гари. Запахи смерти блуждали по улицам. Замирали под кронами деревьев. По площади еще были разбросаны трупы.
– Мне нужно идти, госпожа Релин. Будет инквизиция. Меня будут искать из-за столкновения с полицией. Я не хочу неприятностей для вас, – сказал Кенджелац. Тело его было покрыто волосами, и Стефания, глядя на него, в то время как он стоял спиной к кровати, в которой она лежала, впервые заметила, что в низу спины у юноши виден нарост длиной около дюйма, наподобие хвоста…
В 1848 году рай превратился в зловонную клоаку.
Город задыхался в жуткой вони, покрытый пеплом.
– Я вернусь, госпожа Релин. Обещаю, – сказал, выходя из квартиры, Иван Кенджелац. Она молчала. Часы пробили полдень.
– Больше я его никогда не видела, – сказала, словно оправдываясь, своему отражению в зеркале Стефания Релин.
Но она верила, что где-то, хотя бы в кратком сне, встретит его, хотя и знала, что ему нет места рядом с Христифором, поскольку Кенджелац принадлежит к породе хвостатых людей, вспыльчивых и храбрых, которые умирают девять раз.
Однажды ночью, когда та предшествовавшая ночь страсти была всего лишь еще одним пожелтевшим листом воспоминания, в дверях ее квартиры появился Аладар Пальфи.
Ее давний ухажер.
Некрасивый, толстый человек. Богатый землевладелец.
Грубый с поденщиками, подхалим при всякой власти.
Он стоял у ее дверей, прямой и улыбающийся, окрыленный входом в город венгерской армии, которой командовал тимишоарский великий жупан граф Петар Чарноевич.
Аладар Пальфи расспрашивал об Иване Кенджелаце, поскольку хвостатый господин должен был предстать перед полевым судом, деятельность которого была практическим осуществлением плана графа Петра Чарноевича, согласно которому люди в городе должны были почувствовать закон бича и головой заплатить за ущерб, который учинили как враги и предатели отечества.
Аладар Пальфи хотел защитить Стефанию, так как жестокий граф Чарноевич и его судьи не имели милосердия ни к повстанцам, ни к тем, кто их поддержал после поражения революции, скрывал их и заботился о них.
– Пальфи, это поистине глупый способ опять прийти к моим дверям и неприятно меня беспокоить, – сгрубила Стефания.
– Я думал… – попытался оправдаться Аладар.
– Его здесь нет, – резко перебила его Стефания.
Она хотела закрыть дверь, но в тот миг